Никого не забыл Сааму; меся ногами грязь, покрывающую двор, он натаскал ведрами пойло свиньям, накормил и напоил овец. Потом подоил коров, нацедил молоко на кухне и налил его в блюдечко серой кошке и белому шпицу Микки. Все это отняло у него добрых несколько часов, и уже совсем стемнело, когда, убрав кухню и вымыв руки, Сааму вошел в комнату к больной сестре и певуче сказал в темноту:
— А вот сейчас и свет будет…
Зажег лампу на маленьком столе у изголовья кровати.
Из темноты выступило бледное и нездоровое женское лицо. Теперь, когда болезнь подточила Анну, трудно было определить ее возраст, но, должно, быть, она была еще не стара и когда-то хороша собой.
— Мне свет не нужен, — тихо, не пошевелившись, ответила Анна.
Свет тускло отразился в полированных округлостях мебели. В этой комнате не было плохих и бедных вещей, если не считать изношенного пиджака и лаптей на ногах Сааму; сам он здесь казался не на своем месте, хотя ни Анна, ни эта мебель, как и весь хутор, не могли без Сааму, — нет, не могли обойтись…
— Я тебе теплое молоко поставил… — сказал Сааму.
— Нет, не надо… — слабым голосом отозвалась Анна. Отвечала она помедлив, словно с затруднением.
Но, не слушая ее, Сааму уже накрывал столик у изголовья; поставил белый кувшин с молоком, мед на блюдечке и свежую булку. Потом, несмотря на то что здесь стояли диван и несколько мягких кресел, принес из кухни скрипучий табурет и молча уселся на нем в ногах у больной.
Стало тихо, только острый слух Сааму мог уловить звуки жизни. Что-то скрипнуло неизвестно где, — Сааму знал, что это флюгер на крыше повернулся; глухо топнуло на кухне, — серая кошка прыгнула за мышью, а вот кто-то царапнул по стеклу, и Сааму догадывался, что это кленовые ветки, раскачиваемые ветром, коснулись, окна. Потом в самой комнате послышался шаркающий звук. С некоторых пор у Анны появилось странное движение, которое так верно изобразил Сааму у Йоханнеса Вао. Она подносила к глазам нечеловечески исхудалую руку, долго разглядывала ее, а потом с усилием отбрасывала от лица, словно разрывала паутину. Падая и задевая за стену, рука производила шаркающий звук.
— Возьми, поешь, — тихо сказал Сааму.
Звякнуло блюдечко, Анна с усилием выпила несколько глотков и с отвращением отставила стакан.
Снова молчание. Снова звуки. Что-то равномерно застучало, словно в комнату просился кто-то робкий за десятью дверями, — Микки чесался от блох, и хвост его бил по полу.
— Сааму, — сказала Анна, и Сааму уловил что-то новое и не совсем понятное ему в ее голосе. — Сааму. Мое погребальное платье в шкафу, в картонке…
Сааму открыл было рот, чтоб ответить, но не нашел слов. Он хотел было сказать, что доктор прописал верные лекарства и обещал вылечить Анну, — славный доктор Тынисберг, — не зря же Сааму положил ему в телегу кус шпигу с полпуда. Но Сааму, всю жизнь привыкший относиться к событиям прямо, во всей их обнаженной мудрой правде, не смог этого сказать. Тем более родной сестре, которая готовилась уйти из этого дома.
— Сааму, — сказала Анна, — пока я жива, ты возьмешь себе черное драповое пальто Марта, оно совсем крепкое и хорошее, и его сапоги из коричневой кожи возьмешь себе. Ты в них десять лет проходишь.
То, что услышал Сааму, было до того неожиданно и дико, что он не поверил ушам своим. Подумать только — роскошное драповое пальто Курвеста, ворс которого мягче, чем бархатные губы старого мерина Анту, лучше этого пальто нет во всей деревне! А чудесные коричневые сапоги с двойными подметками из проспиртованной кожи, с твердыми голенищами! Хорош бы он выглядел в этих баронских нарядах, он, старый Сааму, — вся деревня смеялась бы над ним…
И, несмотря на торжественность момента, смех стал распирать его скулы; он заслонился ладонью.
— Сааму, — тихим голосом сказала Анна, — ты возьмешь это, я приказываю. Ты двадцать лет работал на Марта — сле… слепой…
Она задохнулась.
— Ну, ну… — примирительно забормотал Сааму, — ну, ну… не сердись…
Опять молчание, на этот раз долгое. Анна не замечала, что лампа начала чадить, стекло закоптилось, а Сааму уж подавно не заметить было этого.
— Сааму, — с тоской заговорила Анна, — знаешь, плохо мы прожили на этом хуторе, — бедно… Думала — лучше, а вот, — сам видишь…
Сааму наморщил лоб и беспокойно пошевелился. Ему непонятен был ход мыслей сестры. Он не любил жалобных разговоров. Посидев еще немного, встал.
— Потуши лампу, — уже погасшим голосом сказала Анна. — Молоко тоже возьми.
Сааму убрал стол и погасил лампу.
…И Анна Курвест осталась одна со своими мыслями в темной густой октябрьской ночи, опустившейся над хутором. Лежала она не шевелясь, долгими часами глядя широко раскрытыми глазами во тьму, и думала, и думала до самого рассвета, пока тревожный сон на короткое время не сомкнул ее глаз.