Но как ни гнал, а к похоронам опоздал. Отпели и схоронили Марьюшку без него. Постоял Илья над свежей могилой с деревянным крестом, по которому, как слёзы, текла сосновая живица, да и воротился в дом свой, где ему сразу не стало никакой работы и никакого занятия... Он и прежде был в доме вроде гостя. По должности своей — воеводы княжеского — занят он с утра до вечера, ежели бывал в Киеве, а то ведь всё в разъездах да в разгонах или на войне. И дом-то ему домом стал потому, что была в нём Марьюшка, а так он его и разглядеть-то не успел в те короткие дни отдыха, когда случалось ему здесь быть. Обошёл он весь дом, всю усадьбу — везде были следы Марьюшкины: там — рядно, ею сотканное, там — станок ткацкий, в ином месте — прялка с веретеном и коробочкой, где лежали пряслица.
Сам Илья ей ещё в молодые годы, шутя, из бересты эту коробочку сплёл, а получилось вон как: и Карачарова нет, и отца с матерью нет, а коробочка сохранилась... Берегла Марьюшка.
Рухнул Илья на лавку под окном, с коробочкой этой в руках, и зарыдал.
Страшно, как рыдают мужчины, когда их никто не видит...
Рыдал он долго. Пугливые челядины не решались даже заглянуть в горницу, где горевал грозный воевода. Когда иссякли слёзы, выжигавшие глаза, и стало чуть легче дышать, повернулся он на спину и лежал на лавке, глядя в дощатый тёмный потолок, где на верёвочках были развешаны пучки каких-то трав.
Свет в косящатом оконце погас, а Илья всё лежал, перебирая в памяти все встречи с Марьюшкой, все разговоры, всё то, чем полнится жизнь любящих супругов, о чём рассказать другому человеку просто невозможно. Не получится рассказать... «Хоть бы и умереть мне сейчас», — сказал Илья и ужаснулся тому, что произнёс вслух. Не должно ведь христианину Господа о смерти просить. «Господи, прости уныние моё», — прошептал Илья, вставая и крестясь на иконы в углу.
Строгий Спас смотрел на него и находил в любом углу горницы взглядом. Богородица Елеуса прятала ребёнка, как Марьюшка прятала Подсокольничка... Да вот не уберегла... Илья стоял на коленях и не то молился, не то грезил наяву, когда дверь скрипнула и тихий голос позвал:
— Батюшка... иди умойся... да поешь чего...
Голос был Марьюшкин. Илья вздрогнул и обернулся: во сумраке, размывающем всё вокруг, ему показалось, что в дверном проёме стоит его покойная ныне жена... Он тряхнул головой и понял, что это — Дарьюшка. Не жена, а плоть от плоти любви супружеской — дочка!
— Эх, Дарьюшка! — всхлипнул Илья. — Вот как мы дожились! Я в боях посреди смерти — живой, а мамки-то боле нашей нет...
Дарьюшка подбежала к нему, прижала его кудлатую седеющую голову к груди и замерла. Илья слышал: как будто птица в силках, колотится её девчоночье сердчишко...
Илья видел, что в доме и по хозяйству Дарьюшка во всём мать заменила. Оказывается, жена давно болела и медленно, с полным пониманием срока своего уходила из жизни, передавая не только все ключи, но и все умения — дочери. Ведала Дарьюшка и где какие припасы схоронены, и где какая, в каком сундуке, вещь сберегается, ведала и про слуг всё, что хозяйке положено, ведала, какой кому урок задавать. Управлялась и в Ильином поле, где работали подаренные князем Илье батраки и вовремя несли хозяйке всякий оброк. Несмотря на свои пятнадцать лет, была она разумна, рачительна и строга.
Исподволь всё же хозяйство держал однорукий тиун Истома — старый княжеский дружинник, потерявший десницу ещё в сражении при Ольге Великой. Был он тогда совсем мальчишкой. Разгорячился в бою, схватил коня печенежского за повод, а печенег ему руку-то и отмахнул саблей. Давно это было, с тех пор Истома хорошо научился, что положено двумя руками делать — одной вершить. Да так резво управлялся, что иному и с двумя-то руками не догнать: хоть лапти плесть, хоть борозду весть. Был Истома рабом верным, честным и работящим. Имел семью, от семьи Ильи-воеводы как бы неотделимую, и два сына Истомины в нарочитой дружине Ильи состояли. Так что был Истома не раб и не наймит, а как бы родственник.
Его и других трудами дом рос и полнился. Бегали неизвестно откуда берущиеся, но аккуратно каждый год прибавляющиеся детишки дворни, исправно давал приплод всякий скот и вся живность. Полны закрома и амбары.
Не так, конечно, как у боярина княжеского Чурилы Пленковича, у коего усадьба под Киевом чуть не больше города, где ничему счёту не могли свесть. Однако достаток был. И подкреплялся он постоянно добычей Ильи.
Хоть и не грабил он никогда и чужим, даже с бою взятым, брезговал, а всё же несли ему гридни после стычек его часть. Чаще всего уже деньгами — дирхемами. Своей монеты князь Владимир не чеканил. Этим арабским серебром подкреплялось хозяйство Ильи, и усадьба его стояла, когда выдавался недород или какой иной убыток. А когда дирхемов не хватало — год назад овин сгорел со всем хлебом, — тогда собрали серебро, Ильёй навоёванное, да в еврейский квартал снесли — на дирхемы у менял да ювелиров выменяли, да, видать, выменяли в придачу и горькую судьбину.