Я в отчаянной нужде. У меня нет денег (все, что я имел и что мне удалось собрать для нашей жизни с тобой, было у меня при себе той ночью), я искалечен так, что опасаюсь, мне не получить уже изысканной работы. Но все же я попытаюсь. Я уезжаю из Феррары на юг, в Неаполь, где, как я слышал, музыкальная культура процветает и где я, может быть, найду того, кто согласится держать глаза закрытыми, когда я буду петь.
О нашей связи я не скажу ни одной душе. Однажды ты сказала, что мужчины легко говорят о таких вещах. Ты всегда была мудрее своих лет. Но и ты не все знаешь. Я никогда не полюблю другую и не женюсь. Такое обещание я дал Господу, если Ему угодно будет сохранить мне жизнь, и с радостью его исполню. Каждую ночь, прежде чем заснуть, я слышу твой голос, его красота похищает у тишины ее сладость, его я слышу при пробуждении. Больше я ничего не прошу.
Надеюсь, что сестра, о которой ты говорила и от чьей доброй воли передать это письмо я теперь завишу, поможет тебе найти возможность жить. Прости мне всю ту боль, которую я тебе причинил. Молись за меня, дражайшая моя Изабетта.
Тишина в келье растет. Девушка неподвижно лежит лицом к стене. Где-то внутри ее, однако, происходит движение. Словно она медленно всплывает с морского дна к поверхности, извлеченная из темноты обещанием надводного мира…
Прорывая поверхность, она видит юношу, шагающего к ней сквозь солнечный туман, у него длинные темные волосы и широкое, открытое лицо.
— Он меня не бросил, — произносит она так тихо, что Зуана едва различает ее слова.
— Нет. Не бросил.
— Он любил меня.
— И похоже, еще любит…
Тут она наконец поворачивается. Зуана протягивает ей письмо, и из-под одеяла появляется рука: бледные ногти, тонкое, как лучина, запястье. Она берет письмо, потом роняет его на постель, как будто оно слишком тяжело для нее.
Зуана достает из-под своего платья бутылек и вынимает из него пробку. Резкий запах коньяка растекается в воздухе. Плеснув немного на деревянную тарелку, она вынимает из-под кровати припрятанный ломоть хлеба и обмакивает в жидкость крохотный кусочек, чтобы сделать его помягче.
— Ну? Будешь теперь есть?
Девушка смотрит на нее нахмурившись, словно ей трудно сфокусировать взгляд.
Рука Зуаны протягивает ей мокрый хлеб.
— Я… я не могу… — шепчет Серафина. — Не могу…
— Что? Неужели голос Юмилианы стал громче, чем его?
Его… Он. Но кто — он? Сама мысль об этом, похоже, заставляет ее колебаться.
— Говорю же тебе, не могу. Оставь меня. — И ее голос вдруг твердеет, наливается ядом и злостью.
Зуана не шевелится. Она уже видела это однажды, много лет назад, в одной печальной и безумной молодой монахине, едва не уморившей себя голодом: в ней на определенной стадии пустота в желудке тоже превратилась в самостоятельную силу, которая, словно водоворот, затягивала и разрушала все и вся, что только осмеливалось бросить ей вызов. Если бы не стремление к чистоте, которым это голодание вызвано, можно было бы подумать, что сам дьявол приложил к нему руку, так отзывается его злорадством этот акт самоистребления.
— Изабетта. Изабетта…
Зуана зовет ее этим именем, ее настоящим именем, дважды. Потом повторяет еще раз. Как всякий, кто когда-либо изучал медицину, она знает, что временами слово может становиться талисманом и обретать целительную силу.
— Изабетта, слушай меня. Я, может, не из тех монахинь, кому бывают видения, но это я знаю хорошо. Господь есть не только в смерти, но и в жизни. И без истинного призвания никаким постом его не достичь.
Девушка снова трясет головой.
— Сестра Юмилиана говорит…
— Сестре Юмилиане нельзя доверять. Она ищет удобного случая, чтобы захватить власть в монастыре, подорвав авторитет аббатисы, и твое голодное благочестие ей как раз на руку. Если бы ты больше ела и лучше соображала, то первая бы это увидела.