А знаю ли я молитвы? Нет? Ну ничего, он меня научит – только не сейчас. Сейчас он помолится за нас обоих. Нет-нет, мне незачем вылезать из постели. Он тут же стал читать молитву, сплетя костлявые пальцы и двигая ими и головой вверх и вниз, так что черные провалы на его лице – его глазницы – то и дело меняли форму. Молился он долго, как мне показалось, произнося часть фраз на ломаном английском, а часть на каком-то другом языке. Потом внезапно умолк, расцепил пальцы и положил руки на рубчатое покрывало – правую справа, левую слева, – так, чтобы они отдыхали. Два черных провала на его лице, все еще меняя очертания, пока лампочка не перестала качаться, были нацелены на меня. Над каждым нависали путаные черно-белые космы, словно юность и преклонный возраст состязались в этом теле без малейшей надежды на примирение; лоснился низковатый лоб и переносица острого носа. И пока я, по-прежнему скрючившийся под натянутым по самый рот одеялом, рассматривал моего опекуна, нижняя часть его лица – она показалась мне короче и шире – вдруг приподнялась. Кожа под провалами осветилась. Отец Штопачем улыбался мне. Неподвижные до сих пор щеки задвигались, мускулы переместились, демонстрируя складки и морщины, френологические шишки и зубы. Я слышал его дыхание – быстрое, неглубокое, и вдруг он приподнялся, странно дернув шеей, как в тот первый вечер нашего знакомства, и его с головы до ног пробрала дрожь, как говорится, мурашки пробежали по коже. Наконец он придвинулся ко мне по покрывалу дюймов на шесть. Теперь я видел уже не провалы, а глаза. Они внимательно меня разглядывали.
– Твоя матушка, наверное, целовала тебя на ночь?
Я безмолвно покачал головой. И снова надолго воцарились молчание и полная неподвижность – только тени, постепенно замирая, все еще кругами ходили по полу – ни звука, кроме дыхания.
Вдруг он вскочил с кровати. Подошел к окошку, потом к двери. Протянул к выключателю руку. И показался мне вдвое выше обыкновенного роста.
– Если я еще раз поймаю тебя на том, что ты сигналишь, Сэм, я и эту лампочку заберу.
Он выключил свет, и дверь за ним захлопнулась. Я снова нырнул под одеяло, защищаясь им от церковной башни, которая своими черными таинственными дырами смотрела на меня через окно. Теперь к страху перед темнотой добавилась еще и скрытая в ней непостижимая тайна.
И все же, если я ищу то мгновение, когда со мной произошла перемена, – нет, не здесь, здесь я ее не обнаруживаю; я все еще был ребенком из Поганого проулка, и если лишился свободы, то лишь физической, а не духовной. Отец Штопачем больше ни разу со мной не паясничал, если так это можно назвать. Напротив, при всяком удобном случае намекал на таинственные сигналы, которые якобы я подавал безымянным врагам, его окружавшим. Он страдал прогрессирующей манией преследования и все реже и реже показывался на людях. За мной он наблюдал издалека, выясняя, не стану ли я общаться с его недругами. А возможно, он окутывал меня этими вымыслами, чтобы таким образом скрыть от самого себя истинные свои мотивы. На каком-то, и весьма сложном, уровне он играл в сумасшедшего, чтобы убежать от ответственности за свои пугающие его самого желания и невольные порывы, и поэтому в некотором смысле вовсе не был сумасшедшим, – хотя можно ли считать вполне в своем уме человека, который притворяется сумасшедшим? Тут, если говорить об отце Штопачеме и Сэмюэле Маунтджое, еще одно из бесконечных возвращений к истокам, к неразрешимой проблеме относительности всего сущего. И когда отец Штопачем остановил меня на гравиевой дорожке у боковой двери пасторского дома, ни он, ни я не могли бы сказать – ни тогда, ни сейчас, – зачем это ему понадобилось.
– Если посреди ночи кто-нибудь появится у тебя в окне, Сэм, и станет оговаривать меня, немедленно беги ко мне.
– Да, сэр.
Держа сложенные руки перед собой, он долгим мятущимся взглядом обводит сад, церковные стены, снова устремляет его поверх моей головы – чем-то, как ни странно, преподобный отец напоминает мне сейчас синюю гусеницу из «Алисы», – затем подымает сомкнутые ладони к левой щеке и, глядя мимо моей головы, продолжает:
– Я мог бы тебе такого порассказать! Они готовы пуститься во все тяжкие, Сэм, во все тяжкие…
Вот, подумал я, образчик священника, о котором говорил служка – «забирающего чересчур высоко», – вот передо мной, сомнений нет, один из них, стоит при свете дня, на гравиевой дорожке, корчась, взвинчивая себя, размахивая руками, прерывисто дыша и осклабившись.
– Что ж, вернемся к делам, Сэм? Вернемся в кабинет…
И он двинулся прочь, но тут же остановился и оглянулся на дверь:
– Так ты не забудешь, Сэм? Чуть что не так… не так посреди ночи…