– Так должно каждому говорить с тобой, Эдип. Вокруг твоего города – дым да тление, но у тебя на голове сверкает корона, твои дети сыты, а солдаты сильны и красивы. В башне ждет тебя жена. Я не смею говорить с тобой открыто, ты ежедневно поднимаешься слишком высоко – и тебя не останавливают даже боли в твоих изуродованных ногах. Но, поднимаясь, ты топчешься на месте, ты идешь вверх, оставляя под собой понятия севера и юга, что будет, когда ты ощутишь ничтожность самой высокой башни твоего дворца?
– Твои намеки туманны и потому оскорбительны, ты хитер, но ты не всеведущ, если тебе нужно золото, я одарю тебя им сверх всякой меры, но в знак уважения ко мне и к моему подарку ты должен будешь удалиться прочь из Фив.
– На что мне золото? Ведь его никто не ценит в моих краях. Я не желал тебя оскорблять, но твоя корона мешает нам разговаривать. Сними ее.
Эдип в растерянности ощупал свою макушку. Ни короны, ни платка – лишь жесткие вьющиеся волосы. Губы Тиресия приоткрылись, обнажив беззубый провал рта, и старик чудовищно, хрипло рассмеялся. Тут же появились два стражника, и Эдип снова остался в одиночестве и волнении.
В третий раз Эдип позвал Тиресия к себе ночью, когда тонкий светящийся месяц уже преодолел половину небосвода и висел над дворцом, точно изогнутая бровь. Волнение теперь полностью захватило царя, он едва сдерживался, чтобы отдать приказ своим стражникам спокойным, горделивым голосом, но грудь его точно втягивалась внутрь непонятной клокочущей пустотой, которую он ощущал на месте привычно сжимающегося, но отныне словно бы вовсе отсутствующего сердца. Старик был немедленно приведен, туника его смялась, седые волосы прилипли к разрумянившейся морщинистой щеке, видно было, что его разбудили. Глаза закрывала черная повязка.
– Я удивлен, о, царь, что в столь поздний час ты не спишь. Неужто луна не дает тебе покоя? Ее нежное тело сегодня моложе, чем когда бы то ни было, вряд ли она, будучи еще слишком слабой, могла раздражать твои глаза. Что же мучит тебя, Эдип?
– Тебе непонятны мои муки, ночь для тебя лишена таинственности, ведь перед взором слепцов равна она дню, а луна ничем не отличается от солнца, поскольку оба они невидимы таким, как ты. Но и тоска, и любовь должны быть полными загадками для Тиресия, ведь любовь к самому себе тождественна равнодушию, а тоска по самому себе напоминает смерть.
– Я мог бы прервать твою горестную речь: я знаю, зачем ты позвал меня. Сейчас, когда ты снял корону, я готов подняться с тобой в башню твоей печали: будучи равнодушным, как ты выразился, я остаюсь свободным от добрых деяний и злых, я брожу по крепостной стене, избегая стрел осаждающих и смолы осажденных, я смотрю внутрь самого себя и предупреждаю всякий женский вздох и всякую мужскую мысль. Веди меня.