Они и в Кривом Роге сделали мне подарок.
Повезли меня к одному удивительному старому художнику по фамилии Синица, о котором доселе я и слыхом не слыхивал.
А вот Марк и Мери – давно о нем знали. Все они знали – и адрес художника, и то, как туда добираться.
Шли мы вначале пешком, потом ехали на троллейбусе. И добрались до так называемого Девяносто пятого квартала. Это от родительского дома километров семь-восемь, наверное.
Благополучно прибыли туда. Отыскали нужный дом. Поднялись по лестнице в темноватом подъезде. Позвонили.
Дверь квартиры, как по волшебству, распахнулась.
На пороге стоял, улыбаясь, невысокий, седой, весьма старый, весь буквально светящийся человек.
Принял он нас так, будто сто лет знал.
И я там просто ахнул.
Этот Синица, помимо того, что сам был уникальным художником, тоже обладал даром – открывать таланты.
Дано ему это было. Врожденное чутье.
Это он открыл замечательных украинских примитивистов – Ганну Собачко, например.
По советской традиции таких мастеров называли обычно самодеятельными художниками – или, если к ним приходил успех, именовали народными – из народа – художниками.
Синица в прежние времена увидел где-то в селе эту Ганну Собачко. Пригляделся к ней. И понял: что-то в ней этакое есть. Вернее, он сразу почувствовал в ней творческий огонь.
Он просто дал ей в руки бумагу, дал гуашевые краски и сказал:
– Рисуй!
Та и начала рисовать. И увлеклась. И втянулась. И дело пошло. И вскоре она уже не мыслила себя без этого занятия. Картинки свои производила она пачками – и на картинках этих расцветал ее, Ганны, мир. И все вдруг увидели: да это ведь прирожденный, настоящий художник! Не мазня это никакая, но – Искусство!
Вот так было и с другими его подопечными.
Этот поразительный, из Гоголя, Синица – сам был серьезным, ищущим и находящим свое, неповторимое, мыслящим широко, не по-советски, с канонами реалистическими не очень-то считавшимся, довольно известным на Украине художником-монументалистом.
Характер у него был запорожский, казацкий, прямой.
Говорил в глаза начальству то, что думал. Отстаивал свою правоту. Заступался за товарищей. В суждениях своих и в поведении своем был подчеркнуто независим.
Он не ужился в Киеве с властями. Да и как мог ужиться с казарменной сволочью такой вот вольнолюбивый казак? Его там, в Киеве, где был, какой-никакой, но все же центр всей украинской культуры, где были заказы, какие-то возможности, пусть и малые, для реализации грандиозных своих замыслов, но казенщина и воинствующая серость процветали, где искусство находилось днем и ночью под бдительным надзором, – просто травили. Ему создали невыносимые условия для жизни и работы. Уж очень постарались, чтобы их создать.
Он махнул на все это рукой – и уехал в Кривой Рог.
Здесь, пусть и на отшибе, почти в глуши, почти в полном одиночестве творческом, он все-таки оставался самим собой.
Он жаждал новизны.
Он искал собственные пути для самовыражения.
В своем искусстве он стал, именно здесь, еще более дерзок и смел, нежели раньше.
Это был этакий своеобразный, художнический, изобразительный самиздат – его собственный, личный, Синичий.
Ему надоели краски. Привычные сызмальства краски. Вдруг – надоели. Не устраивали больше.
Он, без сомнения, был, по природе своей, по всему устройству своему, по зову мятежной души своей, новатором, искателем, открывателем новых горизонтов в искусстве, как некоторые выражаются, но так это и есть.
Он стал создавать свои монументальные произведения – внушительных размеров, очень своеобразные, очень непохожие на все остальное в этом роде, мозаические панно – большие вещи, очень большие, впечатляющие, даже по весу тяжелые, с эпическим размахом, совершенно свободные, раскованные, оригинальнейшие и по замыслу, и по исполнению, композиции – из обычных костей.
Да-да, из костей. Ни больше ни меньше.
На местных мясокомбинатах, по элементарной договоренности, охотно отдавали ему эти, совершенно им ненужные, кости. Эти кости свозили в квартиру к Синице. Там их скапливались – залежи. Но там их и сразу же пускали в дело.
Жена Синицы, еще разок, уже после вываривания на мясокомбинатах, где к такому вот из ряда вон выходящему пристрастию Синицы к обычным костям относились не более как к чудачеству, мягко говоря, старого художника, – вываривала, тщательно, подолгу, все эти кости – у себя дома.
В результате они приобретали свой, без всяких мясных, жировых и жилистых наслоений, нужный Синице вид.
Они были – каждая – по-разному окрашенными, природных, естественных, преимущественно светлых тонов.
Прочные, разнообразные по формам, крупные и мелкие, всякие, они были тем же, подготовленным к работе материалом для мозаичиста, что и кусочки смальты, и цветные стекла, и разные камешки, и так далее, то есть тем неким раздробленным, пока что расчлененным, рассыпанным множеством всевозможных частиц, из которого должно получиться нечто целое, должно образоваться единство, должен родиться образ.
Вечный материал!
Синица никогда их, эти бесчисленные кости, не подкрашивал, – зачем это? Вот он, природный тон, природный цвет: смотри, думай, выбирай, твори.
Он складывал, он вдохновенно собирал их в свои мозаики.
В тесной двухкомнатной квартирке – человек создавал все эти, заметьте себе, больших форматов, мозаики.
И когда он стал показывать нам эти свои произведения – то на меня повеяло украинской, родной, кровной стариной, встали передо мною образы прошлого, светоносные, мощные, поднялись в рост передо мной казаки запорожские, мои предки, а за ними поднялись и общие наши с художником пращуры, помчались на играющих силой конях степные витязи, ожили, зазвенели голоса былого.
Поразительно, что все это было настолько своеобычным, настолько оригинальным, самого высокого ранга, что никогда и нигде потом ничего подобного больше не приходилось мне видеть.
И все эти сокровища украинского, а вернее, русского, ибо корень у русов один, древнего духа – теснились штабелями в маленькой криворожской квартирке.