«Лучше бы ты орал спои стихи но так громко, — проворчал сторож, открывая дверь. — Столько хлопот с тобой, Франсуа. В парижской тюрьме нет чиновника серьезное меня, но и меня ты своими непотребными куплетами порою заставляешь хохотать, вот до чего ты меня доводишь, Франсуа!»
Дверь захлопнулась, снаружи залязгали затворы. Солнечный сноп снова превратился в луч, луч тускнел. Один из заключенных с тоской смотрел в окошко.
«Кажется, снег пойдет! — сказал он. — Только снега нам не хватало!»
«Когда валит снег, морозы спадают, — возразил Жак. Он подошел к Вийону, положил ему руку на плечо. Половину экрана заняло его лицо, единственный глаз Жака смотрел зорко и сочувственно. — О чем задумался, Франсуа? Лучше прочти что-нибудь из „Большого завещания“, что ты недавно написал».
«Прочти! Прочти, Франсуа! — раздались крики. — Что-нибудь позабористей, Франсуа!»
«Я прочту балладу о дамах минувших времен, — хорошо?»
«Давай о минувших дамах, — согласился Жак. — Минувшие дамы тоже неплохо. Хотя, если признаться, те пришлые дамочки, что бывали у меня под боком, нравились мне больше всех прошлых…»
Теперь снова был слышен один голос Вийона. Камера превратилась в нечто неопределенное и серое: Вийон, читая, прикрывал глаза.
«Изрядно! — сказал Жак Одноглазый. — Просто слеза прошибает, так жалко погибших дам. Но я просил стихов повеселее, Франсуа. Помнишь, ты издевался над офицерами полицейской стражи, ну, и о прекрасной оружейнице замечательно… или о толстухе Марго. Что-нибудь поострее, Франсуа!..»
«Тогда я прочитаю вам стихи, написанные во время поэтического состязания в Блуа при дворе герцога Карла Орлеанского. Он сам задал нам тему — доказывать недоказуемое, сам вместе с другими поэтами писал баллады, но я его переплюнул, и, кажется, ему это не понравилось.
Голос Вийона сделал остановку. Камера ответила на паузу хохотом и восклицаниями:
«Вот это да! Ах же дает, стервец! Всеми принят, изгнан отовсюду, — слышал, Жак? Нет, ты послушай — лебедицу вороном!.. И над ручьем, над ручьем — от жажды, ха-ха-ха! Франсуа, нет, для тебя и виселицы мало! Говорю вам, он может, братцы, он может!»
Внезапно чтение прервалось, послышалось рыдание. Экран заполнило растерянное, безобразное лицо Жака Одноглазого:
«Франсуа, что с тобой? Проклятый Гарнье, это он тебя расстроил! Да успокойся же, успокойся!»
«Никто не понимает, никто! — лепетал голос Вийона. — Я так несчастен, Жак! И вы тоже, даже вы!..»
«Перестань плакать! Кто тебя не понимает? О чем ты говоришь? Ты говоришь о виселице, к которой тебя?..»
«Я говорю об этих стихах, что я в Блуа… Это ведь правда, Жак, здесь каждое слово правда! Я плакал, когда писал их, ибо ничего более искреннего о себе… А все смеются, всем кажется, что я острю. Вы хохотали, будьте вы прокляты все!»
Жак хотел что-то сказать, но его оборвал грохот дверных запоров. В камеру вошел Гарнье.
«Франсуа, — сказал он. — Парижский суд помиловал тебя, лысый мальчик. Суд заменяет тебе виселицу десятилетним изгнанием из Парижа. Можешь уходить на волю. Но помни, что в душе я дружески скорблю о тебе, ибо выпускаю тебя не на радость, а в лапы мучительного умирания. Ты еще скажешь мне, Франсуа, я верю в твою честность, хоть ты пишешь неприличные стихи, которые не переживут тебя, ты еще воззовешь ко мне в сердце своем: „Друг мои Гарнье, ты прав, виселица была бы мне лучше жизни!..“»