— Только три слова, — ответил Холмс, — но, думаю, их будет достаточно, чтобы выманить нашу птичку из того уютного гнездышка, в котором она так хорошо себя чувствует в одиночестве. Я написал: «Вандербильт, Смит и Вессон».
Вскоре дворецкий вернулся и попросил нас следовать за собой. Мы прошли за ним по нескольким коридорам, охраняемым такими же угрюмыми доспехами, и в конце концов очутились в большой гостиной с самой восхитительной антикварной мебелью, какую мне только доводилось видеть. Стены ее были плотно увешаны картинами, которые должны были украшать известные картинные галереи. Даже мой неопытный взгляд сумел определить полотна Рембрандта, Веласкеса и Тициана. По самым скромным оценкам, только эти шедевры составили бы приличное состояние, не говоря уже о многочисленных скульптурах, фарфоре и серебре, находившихся в гостиной.
Среди всего этого великолепия фигура Сороки казалась чудовищной насмешкой природы над естеством человека. Первым ощущением, которое я испытал, увидев коллекционера, было чувство огромного облегчения, поскольку он вовсе не был похож на заправил у преступного мира, которого я раньше рисовал в своем воображении.
В инвалидной коляске перед камином сидел маленький, болезненно скрученный недугом гротескный человечек. Его руки, как две белые клешни, лежали на пледе, покрывавшем колени, голова представляла собой череп, обтянутый тонкой, сухой кожей. Очки с темными стеклами, напоминая пустые глазницы, придавали ей еще большее сходство с черепом.
— Мистер Холмс, доктор Ватсон, прошу вас, присаживайтесь, — проговорил он голосом, напоминающим предсмертный хрип. — Я страдаю изнурительной болезнью, которая не позволяет мне подняться, чтобы приветствовать вас подобающим образом.
Ни в тоне, которым Сорока это произнес, ни в его манере держаться не чувствовалось жалости к себе — он даже как-то буднично просто констатировал факт. Мы с Холмсом сели, продолжая разглядывать хозяина дома, и я — как практикующий врач — не мог избавиться от чувства глубокого сострадания к этому человеку, над которым уже витала тень смерти.
Вместе с тем мне никак не удавалось выкинуть из головы мысль о том, насколько подходило ему то прозвище, которым мы его наградили. Он чем-то очень напоминал эту мрачную, в чем-то даже зловещую птицу, от которой старость и тяжелая болезнь мало что оставили.
— Я ожидал вашего прихода, мистер Холмс, с того самого дня, как арестован Вандербильт, — продолжал он. — И тем не менее я все равно попался на ваш крючок. Но наживка была настолько соблазнительна, что я убедил себя в отсутствии опасности. Миниатюра семейства Бедминстеров, выполненная самим Купером! Нет, я не мог устоять! Многие годы я мечтал завладеть этими семейными реликвиями. Ну, раз уж вы ко мне пожаловали, и так полагаю, вам хотелось бы осмотреть мою коллекцию? Хорошо, мистер Холм. Вы с доктором Ватсоном получите эту привилегию, хотя ни один человек — даже Вандербильт — не имел возможности видеть ее целиком. Если вы будете настолько любезны подкатить мое кресло к той двери, я открою вашему взору свою пещеру Аладдина.
Я покатил инвалидное кресло, а Холмс тем временем прошел вперед и откинул гобелен, закрывавший дверь. Сорока вынул из кармана большой ключ и отпер замок. Дверь неслышно распахнулась на хорошо смазанных петлях, открыв нашему взору храмовую сокровищницу, полную бесценных реликвий.
Каменные колонны поддерживали крестовый свод потолка, украшенный фресками с изображениями вальяжно полулежащих богов и богинь, во все стороны от центра зала отходили большие арочные ниши. Пышный ковер покрывал мраморный пол, и, кроме больших застекленных шкафов, стоявших вдоль стен, никакой другой мебели здесь не было.
Сорока назвал эту сокровищницу «пещерой Аладдина», и такое сравнение вполне соответствовало собранным здесь произведениям искусства из слоновой кости, хрусталя, фарфора, золота, серебра и самоцветов. Следуя жесту хозяина, мы остановились перед одним из шкафов, где на центральной полке лежала миниатюра, которую, к моему несчастью, Вессон положил себе в карман перед тем, как выйти из снятого Холмсом номера гостиницы «Клэридж».
Открыв дверцу шкафа, Сорока достал из него миниатюрный портрет, оглянулся на нас через плечо, и рот его скривился в некоем уродливом подобии улыбки.
— Восхитительная вещица, не правда ли? — спросил он. — Какая великолепная работа! Мне всегда нравились небольшие предметы, особенно с тех пор, как я начал терять зрение. Теперь я могу что-то увидеть, только когда подношу вещь к самым глазам, вот так. — С этими словами он взял иссохшей рукой портрет, поднес его к глазам и некоторое время пристально рассматривал. — Взгляните на улыбку, на мягкие завитки полос! И детстве прекрасное меня просто завораживало.