– Видишь младенца Иисуса на левой руке у Матери Марии? Раз в год Он перемещается. На следующий год Он будет у нее на правой руке. Никто не знает, как это происходит. Настоящее чудо. – После этого Малколм замолчал и, перекрестившись, начал молиться. Густад соединил ладони, склонил голову и стал думать о Рошан, желая, чтобы она опять стала здоровой и веселой; о Диншавджи – чтобы его страдания хоть немного облегчились; и о Сохрабе, чтобы к нему вернулась способность мыслить здраво. Собственное бедро его не волновало, на фоне остального оно было наименее важно.
Море медленно, но неотвратимо гнало к берегу высокий прилив. Друзья выбрали сухой плоский валун и уселись на нем.
– Какое красивое место, – сказал Густад.
– Да, эта часть Бандры – особенно. Но негодяи планируют и тут провести мелиорацию и развернуть строительство.
– Рошан здесь очень понравилось бы. Иногда, когда мы ездим на Чоупатти или Марин-Драйв[256]
, она обожает сидеть и смотреть на волны.Время от времени их лица орошало солеными брызгами – легко, как случайное касание той вуали в церкви. Некоторое время спустя им пришлось пересесть повыше.
– Море отгоняет нас, – сказал Малколм.
Они с любовью вспоминали былые времена, колледж, причуды некоторых своих старых преподавателей и, конечно, – своих родителей. Густад сказал, что никогда не забудет, как добра была к нему семья Малколма, как она каждый вечер привечала его у себя в доме, позволяя наслаждаться музыкой и даже предоставляя место для занятий. Они старались заполнить все лакуны в абрисе прошлого, который набросали еще на рынке Кроуфорд. Но сразу заполнить всю зияющую пропасть, поглотившую долгий период времени, было едва ли возможно. Приходилось довольствоваться всплывавшими обрывками и прядями, за которые они хватались, пытаясь пробиться сквозь своды памяти.
– Та соната, которую ты играл вместе со своим отцом, – сказал Густад и напел мелодию. – Помнишь?
– Конечно, – без колебаний воскликнул Малколм. – Последняя часть сонаты Сезара Франка для виолончели и фортепьяно. В ля мажоре. Папина любимая.
– Моя тоже, – сказал Густад. – Иногда вы вдвоем играли ее вечером, когда уже темнело, но пока еще не зажгли свет. Она звучала так прекрасно, у меня слезы к глазам подступали. И я до сих пор не могу сказать, чтó она мне навевала, печаль или радость. Это так трудно описать. – Да, очень трудно, мысленно добавил он. Мы все немного Темулы: даже владея нормальной речью, порой затрудняемся найти нужные слова.
– Ты не поверишь, но даже после удара, будучи в очень тяжелом состоянии, когда уже не мог держать скрипку в руках, а порой и вспомнить собственное имя, отец слышал ее, эта соната всегда звучала у него в голове. Он не мог говорить, но мелодию воспроизводил точно и все мычал последнюю часть этой сонаты.
Малколм просвистел тему сонаты, и Густад одобрительно улыбнулся.
– Знаешь, мне нравилось смотреть, как твой отец натирал смычок канифолью, у него в этот момент было такое сосредоточенное выражение лица! А потом он начинал играть, и в движениях его смычка было столько жизни и мощи – у меня это вызывало странное чувство. Как будто он отчаянно что-то ищет, но всегда бывает разочарован. Потому что произведение кончалось прежде, чем он успевал найти то, что искал. – Малколм энергично кивнул, он хорошо понял, что хотел сказать Густад. – Занятно, но у моего отца иногда появлялось точно такое же выражение, когда он что-то читал: своего рода сожаление, что книга кончается слишком быстро, не сообщив ему всего того, что он хотел узнать.
– Такова жизнь, – сказал Малколм. Наступающие волны заставили их пересесть еще выше. Постепенно их разговор переключился на настоящее, на политику и внутреннюю ситуацию в стране. – Ты посмотри: Индира нанесла визиты во все европейские страны, и все они выразили ей сочувствие. Но ни одна ни черта не предприняла, чтобы заставить Пакистан прилично себя вести. Что теперь остается, кроме войны?
– Это правда. Налоги на помощь беженцам огромны, – подхватил Густад. – Это убивает наш средний класс. – Он рассказал, как, работая в банке, воочию наблюдает эту тенденцию: все больше и больше людей вынуждены истощать свои сбережения. Потом он спросил, каково это – работать в муниципальных службах.
– Очень скучно, – ответил Малколм. – Даже говорить не о чем. – Он посмотрел на часы. – Ну что, готов идти?
Однако стремительно приближающийся прилив, розовато-голубое небо, усеянное умиротворяюще-мягкими белыми облаками, танцующая на кромках волн пена, блестящие, омываемые морем скалы и ощущение солоноватого бриза на лице – все это осеняло Густада такой безмятежностью, какой он давным-давно не испытывал. И он решил остаться. У Малколма был урок, ему надо было идти, но они пообещали друг другу поддерживать связь. Густад поблагодарил Малколма за то, что он привез его в церковь Марии Нагорной, Малколм ответил, что ему это было только в радость, и они на прощание обменялись сердечным рукопожатием.