Читаем Талант есть чудо неслучайное полностью

перестали так надолго опаздывать. Иначе в нашей поэзии уже никогда не будет

«красивых, двадцатидвухлетних».

Теперь о самой книге. Есть в ней примечательные строки в стихах о судьбе

художника:

А там — какое б ни было житье — единый коридор, одна дорога: до врат Дахау. До

престола бога. До вернисажа. Каждому — свое.

Крепко сказано. С гордостью. С верой. Ворота Дахау превратились во «врата» не

из-за сохранения ритма. Путь художника, не увенчанный страданиями, собственными и

чужими, воспринимаемыми как собственные, ложен и ведет к духовному бесплодию.

Душа поэзии Чухонцева тонкая. Но иные версификаторы тонкостью подменяют

равнодушие. Болезни равнодушия в книге Чухонцева нет — она может показаться

слишком сдержанной любителям биения себя в грудь волосатыми кулаками и

вываливания декоративных православных крестов поверх рубахи, но почему исповедь

не может быть сдержанной? Все зависит от характера человека. Сдержанность, не

переходящая в сухость, концентрированней фонтанирующей ежесекундно

искренности, когда перестаешь верить даже, может быть, в правдивые слова, ибо их

слишком много. Ежесекундный вернисаж, что может быть утомительней? Вернисаж

Чухонцева итоговый, большей частью ретроспективный, с пустыми местами на стенах,

когда явно недостает ряда прекрасных исторических полотен, таких, например, как

стихотворение «Чаадаев на Басманной» или другие. Но выставку судят по тому, что

висит на стенах, а не по тому, что осталось за ее пределами. Такоз жестокий закон

выставок. Книга Чухонцева все-таки выдерживает это испытание. Основной пункт

развития хронологически сохранен, хотя иногда и чувствуется, что он пре

262

рывается. Сначала — была читательская любовь к поэзии. Она порой

неконтролируемо прорывалась реминисценциями: «И нелегкое постоянство, и

неженская та работа». Сразу возникает воспоминание о лексике Смелякова. «То ли

вёдро, то ли льет, как из ведра», «Не покажутся ль калики за калиткою», «Уходим —

разно или розно...». Такими звуковыми упражнениями занимались мы все в начале

шестидесятых. Но читательская любовь к поэзии перешла у Чухонцеза в любовь

профессиональную, когда вырабатывается своп голос, заглушая чужие интонации

своей, единственной. Вот как густо и сочно сказано о маленьком городке где-то в

глубинке:

Он лупит завидущие глаза. Он тянется своей большою ложкой. Он, может быть, и

верит в чудеса, но прежде запасается картошкой.

» а

Это было написано уже в 1961 году.

Литературщина уходит, становится меньше красивостей. Горчает опыт, горчает

строка. Но это не лукаво подсыпаемый толченый перчик умышленных ядовитэ-стей

или размазываемая ложногражданственная горчица спекулятивных деклараций. Это

честная, чистая, грубоватая соль жизненного опыта.

Соли, соли, пока не поздно, смурную душу отводи, гляди не грозно, а серьезно, и

даже весело гляди.

Чтобы никто не взял на пушку, ни за понюшку табака, соли, да камень на кадушку

клади — тяжелый, как судьба!

Тут уже чувствуется и профессиональная зрелость. Конечно же «табака — судьба»

как отдельная рифма никуда не годится. Но интуитивный профессионализм, который

выше осознанного, заставляет и такую рифму прекрасно звучать, поставив ее внутрь

звучно стыкующихся внутренних рифм.

В примечательном стихотворении «Похвала Державину», «рожденному столь

хилым, что должно было содержать его в опаре, дабы получил он сколько-нибудь

137

живности», есть понимание того, как эта здоровая опара жизни, облегающая тело

стиха, важна для души поэзии. И хотя поэт иронизирует над собой: «Я сам неплох, но

— видит бог — не та мука, не та закваска», можно с уверенностью сказать — и мука

та, и закваска та, идущая из глубин истории великой русской музы. Какая тут, к черту,

хилость, когда так сильно врублены строки:

Я понял — погода ломалась, накатывался перелом, когда топором вырубалось все

то, что писалось пером.

Или так звонко и далеко брошено в пространство:

И, пытая вечернюю тьму,

я по долгим гудкам парохода,

по сиротскому эху пойму,

что нам стоит тоска и свобода.

Или сказано так задумчиво и чисто:

И в кадке с дождевой водой дрожала ржавою звездой живая бездна мирозданья. Не

я, не я, но кто другой, склонясь над млечною грядой, оставил здесь свое дыханье?

В «Балладе о реставраторе» Чухонцев излишне принижает значение поэзии до

способности лишь «утишить зло». Это неоправданная и даже опасная скромность.

Настоящая поэзия, даже не декларирующая того, что она на баррикадах борьбы со

злом, все равно на этих баррикадах находится. Настоящая поэзия вырабатывает в

человечестве доброту и уже этим не только «утишает зло», но и борется с ним.

В лучших стихах Чухонцева эта тема борьбы подспудна, но она чувствуется, она

есть, и поэтому нет оснований для самоуничижения. Стоит задуматься лишь над тем,

что в некоторых стихах иногда появляется метафизическая размытость, и тогда,

несмотря на попытки искусственно привнести «плоть жизни», снова повторяются уже,

казалось бы, преодоленные литературные реминисценции: «Только сердце падет на

траву, как пороша на озимь густую...», «И так хорошо, что мы ря

138

дом, что темен нечаянный кров, и ночь шелестит снегопадом, и губы правдивее

слов».

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже