Грива сидел за столом. Он был возбуждён, дышал тяжело и часто, маленькие, утонувшие в пухлых щеках глаза его тревожно поблёскивали на бледном, потном лице; когда он поднимал руку, пламя над гильзой отклонялось, дрожало и нечёткая крупная тень прыгала на стене. Он только что говорил о боевой обстановке, какая складывалась на передовой, и теперь с раздражением смотрел на молчаливо шагающего по комнате подполковника. Равнодушие артиллерийского командира казалось странным. Но, может быть, он вовсе не равнодушен, а, напротив, взволнован и оттого молчит? Может быть, ему не все ясно, потому что рассказано было неубедительно, — в спешке все может быть! — и надо повторить все сначала? Догадка показалась верной, и Грива принялся снова рассказывать обстановку, обстоятельно, со всеми нужными и ненужными подробностями, начав с того, что батальон понёс большие потери от бомбёжки, что многие траншеи хотя и восстановлены уже, но были разрушены, что немцы, черт им в душу, напрасно затеяли ночной бой и, конечно, поплатятся за эту оплошность; никто никогда в истории войн не начинал крупного сражения под вечер, Грива хорошо знал историю! — конечно, гитлеровцы поплатятся, но, пока это ещё будет, от батальона и, разумеется, от артиллеристов тоже останется одно воспоминание.
— Новую Горянку наши оставили, Герцовку оставили, Бутово оставили, из Королевского леса тоже отступили!..
После каждой паузы Грива выжидательно поднимал брови; Табола молчал.
— Полнейшая неразбериха! Никто толком ничего не знает, что происходит на передовой! Где наши, где немцы?.. А бой, прислушайтесь к канонаде. — Майор при этом слегка наклонял голову и поднимал палец. — Прислушайтесь, бой уже переместился черт знает куда, уже, извините, за нашей спиной громыхает!
Табола молчал.
— И в такой напряжённый момент нас оголяют! Снимают приданную нам танковую роту и перебрасывают на левый фланг!
Табола молчал.
— Снимают и перебрасывают, а мы с чем остаёмся? Никакого подвижного прикрытия!..
Гриве казалось, что он говорил спокойно, ровно, но весь его повторный рассказ был более возбуждённым, чем первый. Получалось так: то он будто на кого-то жаловался, кого-то упрекал в неразберихе, но одновременно и предупреждал, повышая голос, что эта неразбериха может привести к довольно плачевным последствиям; то возмущался чьими-то неумными распоряжениями, упоминал о каком-то капитане Горошникове, которого будто бы давно уже следовало отдать под трибунал, а заодно с ним и ещё кого-то или из штаба полка, или из штаба дивизии; голос Гривы звучал торжествующе, дескать, смотрите, как он критикует высшие инстанции и ничего не страшится; то вдруг проскальзывала в словах нехорошая паническая нотка, и тогда майор, краснея, торопливо вставлял оговорку: «Надеюсь, подполковник поймёт меня правильно! Я пришёл вовсе не из трусости, в конце концов, как пехотный командир, я и сам вполне мог бы решить, как действовать, — ведь по уставу артиллерия придаётся пехоте, а не пехота артиллерии! — но просто не захотел злоупотреблять некоторым своим положением и пришёл посоветоваться, как равный!..»