Читаем Танки идут ромбом полностью

Все эти мысли пронеслись в памяти за те короткие мгновения, пока Табола смотрел на бегущего майора; в стереотрубе, как на экране, мелькают ноги, руки, голова, багровая шея и белая сверкающая лысина, всегда потная, которую Грива тогда старательно промокал носовым платком…

За бортом бушевали холодные волны Татарского пролива. Небольшой однотрубный пароход, который никак нельзя было назвать океанским, скрипел и вздрагивал от ударов; брызги залетали на палубу и ледяной эмалью застывали на поручнях. Впереди сквозь сизоватую мглу проступал серый отвесный берег Сахалина. Здесь, у устья Дуйки, он особенно неприветлив и мрачен — мрачные ущелья, уходящие в глубь острова, мрачные скалы, нависающие над водой; несколько деревянных домиков приютились на берегу — это порт Дуэ, бывший пост, бывшая столица сахалинской каторги. Десятки раз бросала якорь «Святая Мария» в этой угрюмой бухте, привозя в трюмах очередную партию каторжан; «Святая Мария» давно замазана чёрной краской, и на проступавшие ещё белые буквы наложены новые слова: «Красный трудовик»; но не изменился маршрут у этого парохода; в тех же трюмах, на нарах, не застланных даже соломенными матрасами, на голых досках, на которых спали арестанты, лежали теперь юноши и девушки, добровольцы, те самые, о которых потом сложат легенды, — комсомольцы тридцатых годов!.. Пароход протяжно гудел, вызывал с пристани катер; с чёрного скалистого берега отвечало ещё более заунывное и тоскливое эхо. Все, кто стоял на палубе, молчали. Молчал и Табола. Ему было тогда двадцать лет, все ещё было впереди — и сахалинские лишения, и гром первых пятилеток, и военное училище, и война, отступление из-под Киева, Барвенковское сражение, и эта битва на Курской дуге; тогда — юноша из далёкой белорусской деревни с комсомольской путёвкой в кармане стоял на пороге своей судьбы, жизни, в которой все — открытие, все — познание, в которой нет ничего между, а все только на полюсах; тут, на Сахалине, в Дуэ, на этом мрачном берегу, на который он смотрел сейчас, подавленный и удручённый, предстояло ему впервые познать, что такое мужество. Память бережно хранит события тех лет; в памяти они даже ярче, потому что из отдаления годов все прошлое окрашивается в романтические тона. Ночь в бывшем арестантском бараке, груда кандальных цепей у входа, полосатые столбы и полосатая будка на плацу, эти безмолвные государственные стражи, всегда напоминающие о том, что есть на земле власть и насилие; потом — дуйские рудники, где добывался каменный уголь, как раз те рудники, которые и предстояло восстанавливать приехавшим комсомольцам; потом — узкая дорога мимо Воеводской тюрьмы в Воеводскую расщелину, к лесоразработкам; потом — два года на разработках: взмахи топора, хруст падающих веток, костры у шалашей и рассказы, таинственные, ставшие уже преданиями о беглых каторжанах, о манящей амурской стороне, о мысе Погиби, на котором погибал каждый третий, кто пускался в ночь на гиляцкой лодке на амурскую сторону; и то, уже ставшее легендой, что пережил сам он, юноша Табола, то самое, что нынче выражают тремя словами: «На одном энтузиазме!»

Седой генерал Табола, генерал, изучающий историю, по поводу этих слов запишет в своём дневнике: «Неблагодарное поколение, которое может осуждать энтузиазм!» Кто знает, кому какие строки придётся записывать под старость? Ещё и в помине не было седого генерала, не было ни сорок первого, ни Барвенковского сражения, ни этой

битвы на Курской дуге, под Соломками, — шёл двадцать седьмой, преддверие первой пятилетки, была землянка со слюдяными окнами, была ночь, вьюжная, сахалинская, и ещё были большие думы о встающей из развалин большой стране.

Память бережно хранит события тех лет.

Солнце опускалось за Татарский пролив, на амурскую сторону; каждый раз, когда оно скрывалось за таёжными дебрями, лесорубы заканчивали работу, затыкали топоры за пояс и шли в лагерь, к землянкам. В этот день Табола задержался на просеке. Он услышал негромкие голоса в чаще. Разговаривали двое.

— Руби! — Не могу.

— Дурак. Лучше оставить здесь два пальца, чем комсомольский билет…

Табола раздвинул кусты: ребята оказались знакомые, из соседней землянки.

— Клади, отрублю! — предложил Табола. — Не выдашь? — Нет.

Перейти на страницу:

Все книги серии Военная библиотека школьника

Похожие книги

Дети мои
Дети мои

"Дети мои" – новый роман Гузель Яхиной, самой яркой дебютантки в истории российской литературы новейшего времени, лауреата премий "Большая книга" и "Ясная Поляна" за бестселлер "Зулейха открывает глаза".Поволжье, 1920–1930-е годы. Якоб Бах – российский немец, учитель в колонии Гнаденталь. Он давно отвернулся от мира, растит единственную дочь Анче на уединенном хуторе и пишет волшебные сказки, которые чудесным и трагическим образом воплощаются в реальность."В первом романе, стремительно прославившемся и через год после дебюта жившем уже в тридцати переводах и на верху мировых литературных премий, Гузель Яхина швырнула нас в Сибирь и при этом показала татарщину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. А теперь она погружает читателя в холодную волжскую воду, в волглый мох и торф, в зыбь и слизь, в Этель−Булгу−Су, и ее «мысль народная», как Волга, глубока, и она прощупывает неметчину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. В сюжете вообще-то на первом плане любовь, смерть, и история, и политика, и война, и творчество…" Елена Костюкович

Гузель Шамилевна Яхина

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее