Девочка с огромными, наполненными ужасом глазами, дочь секретаря ЦК комсомола Косарева, расстрелянного в тридцать седьмом году; еще две сестрички, дочери какого-то министра, тоже расстрелянного в тридцать седьмом году: младшую взяли прямо из десятого класса, у старшей грудной ребенок, и ее уводят из камеры кормить ребенка грудью; молодая женщина, рыдая, рассказывает, что она смолянка, муж — офицер, погиб в войну, она была портнихой в военном ателье, шила мундиры, не смогла бежать с тремя детьми от немцев, и вся ее вина в том, что она осталась работать в этом же ателье и шила мундиры для немецких офицеров, ее арестовали, привезли в Москву, обвиняют в шпионаже, она выдержала все следствие, доказывая, что не знает немецкого языка, никаких вознаграждений от клиентов не получала, никаких благ не имела, работала, чтобы спасти детей от голода, но в камеру посадили женщину приветливую, проявившую к ней сочувствие, и она ей рассказала, что выучила немецкий язык и выжила только потому, что получала вознаграждение за отлично сшитые мундиры. Женщина оказалась все той же «наседкой», балериной Ниной Горской, женой артиста Чиркова, и, когда здесь, в Бутырках, всех вели по коридору, смолянка увидела ее, бросилась к ней и начала ее бить, ее оторвали, посадили в карцер, в котором она отсидела трое суток. Вот тебе и селяви! Еще один цветок в букете.
Гребнер рассказала мне, что по моей статье полагается от пяти до десяти лет. Не могу представить! Пять лет! Не могу.
Через двое суток нас, человек десять, выводят из камеры без вещей, развели по боксам, слышно, как по одной куда-то уводят и оттуда, откуда-то, приглушенно долетают то крики, то рыдания… Бррр как страшно!
Увели из соседнего бокса, моя очередь… конечно, это на чтение приговора.
Вводят в маленькую комнату, и я чуть не рассмеялась: передо мной смешной уродец, таких не бывает даже в плохом театре, я никогда таких не видела, совершенно не страшный, огромный, толстый, и как будто на нем маска: глаза как бусинки, большущий нос, большущий рот, большущие щеки, губы как сосиски, и голос, ну невозможно не расхохотаться — высокий дискант. Может быть, это игра какая-нибудь… а он длинно: «Именем совете… социал… 10 лет исправительно-трудовых лагерей», — приросла к полу.
Камера рыдает, тихо плачет, причитает.
Сегодня Рождество Христово. Нэди — верующая.
31 декабря. Новый год! Просят меня пойти попросить надзирателя как-нибудь дать знать, когда часы начнут отбивать двенадцать.
Жаль, что надзирательница — с женщинами труднее. Прошу ее как бы нечаянно ударить ключом по двери; молча меня выслушивает и молча захлопывает перед лицом дверь.
Мысли, чувства раздирают людей, лежащих молча с открытыми глазами на нарах.
И я решаюсь: вымыли пол, налили в железные кружки воду, надели все лучшее, что есть, легли и ждем, тишина…
Внутри начали отбивать часы… один… два… и тут же удар ключа о дверь… подлый, профессиональный, как бы скользнувший по двери нечаянно, и я шепотом поздравила:
— Этот год будет для нас спасением! Мы все будем дома! Мужества вам! Силы! Спокойствия!
Только бы не разрыдаться самой, я ведь взяла со всех клятву: ни единой слезы не проронить, чтобы праздник не стал великим плачем и нас всех не передушили бы.
— С Новым годом!
Подняли кружки, в полутьме вижу, как в кружки молча капают слезы.
С Новым годом, Нэди! С новым годом, Мамуля! Зайчишка! Наташенька! Борис! Где вы? Как вы? Что сейчас делаете? Я ведь так близко от вас, к нашему дому можно дойти пешком! Братец мой дорогой! Пусть новый год у тебя будет лучше этого! Не мучайся, не страдай обо мне! Папа! Баби! Может быть, теперь-то наконец я встречусь с вами!
Шепотом читаю стихи, шепотом пою, надзирательницу заворожили Лермонтов, Вертинский, даже не стучит ключом, когда я читаю «Товарищ, верь, взойдет она, звезда пленительного счастья, Россия вспрянет ото сна, и на обломках самовластья напишут н-а-ш-и имена», слушает… и потихоньку, как в детстве, всхлипывая, все впали в сон…
— Все на выход с вещами.
Этап. Выводят во двор. Мороз. Темень. Я в трусишках и нейлоновых чулках, почему-то обещанной Соколовым передачи с теплыми вещами я не получила.
Набили в «воронки». Двинулись, «воронок» остановился у светофора, веселая, хмельная компания постучала в нашу стенку и, смеясь, хором прокричала: «С Новым годом!»
Прощай, Москва.
Рассвета еще нет, ведут по каким-то рельсам, подводят к составу и набивают нами вагоны.
Купе зарешечены, проход между полками забит щитом. Нас боком по шесть человек укладывают внизу и столько же на верхние полки, переворачиваемся по команде с одного бока на другой, когда тело занемеет… едем… едем… два раза было светло, значит, было два дня. Несколько раз останавливались, и тогда, как в «воронке» у светофора, врывается жизнь, человеческие голоса, смех… нас разделяет только стенка вагона…