Читаем Те, кого мы любим - живут полностью

— Кто его знает, может, вы и правы. Я, девчонка, не поднялась до вас. А знали бы... «Свихнуть голову»... Санин рассказывал мне однажды, как его боец, закрыв телом амбразуру, оставался еще несколько минут жи­вым. В предсмертной тоске он звал любимую. Лицо, искаженное болью, осветила улыбка: он попросил покло­ниться девушке и умер. Разве это не свет? Не радость? Не песня? Мой свет не во мне самой, а в том человеке, кого я люблю. Ничего вы не смыслите, Саша. Ничего! Когда-то, кажется, неделю назад, а может быть, всего лишь один час, я была гордая, верила, что скорее умру, чем утрачу самообладание, поступлюсь самолюбием. Сейчас же первая... И кому... вам открываю все, что теснится вот здесь в груди... Ну и пусть. Не все ли рав­но, кто случился рядом, кто перешел дорогу, когда воз­никла неодолимая потребность излить душу.

На дворе с вечера бушевала пурга. С воем и свистом билась она в дверь блиндажа, тысячами рук трясла ее, будто хотела сорвать со скрипучих петель, скреблась, стучала. Иногда в стон ветра вплетались автоматные очереди, глухие взрывы, далекие, как будто доносились с того света. А в печке, весело перемигиваясь, по-домашнему потрескивали поленья. Наташа, уронив на колени руки, низко склонила голову.

— Вряд ли мы когда-нибудь сумеем понять друг друга, Наташа, — сказал я после паузы. — Не хочу предугадывать, что именно преследовал Зубов, но на этот раз он был честен, предупредил — опрометчивость не ведет к добру. Если я хотя бы на йоту сомневаюсь в человеке, значит, это не тот человек, который мне нужен. Рано или поздно розовый туман рассеется, и явь предстанет в неприкрытом виде, принеся вместо счастья горечь и тоску. Я обещаю вам не переходить дорогу.

В тесной печке билось, беспокойно металось пламя. Наташа смотрела на него, широко открыв глаза, в угол­ках их зрели слезы. Я встал и, подойдя к нарам, оты­скал ушанку, взял шинель, оделся.

— Куда вы?

— Мне лучше уйти.

Морозный резкий воздух, клубясь, ворвался в блин­даж, устлал пол, как ковром, густым белым туманом. Ветер дул с такой силой, что я едва смог закрыть дверь. Колючие иглы снега били в лицо и слепили глаза. Вьюга крутила и рвала полы шинели, отбрасывала назад, валила с ног, словно хотела вернуть меня в блиндаж.

Но не затем я уходил, чтобы тотчас возвратиться об­ратно.

— Стой! Кто идет? — остановил меня простуженный голос у землянки начальника штаба батальона.

Я назвал пароль и потянул на себя дверь землянки. В жарко натопленном подземелье, заставленном этажер­ками с книгами, столиками, стульями, — теснота, повер­нуться негде. Питерцев уже укладывался спать и не осо­бенно обрадовался моему приходу.

— Откуда свалился? — вяло спросил он.

— Разумеется, не с неба.

— Садись, коли пришел.

На опрокинутой вверх дном железной бочке, приспо­собленной под печку, посвистывал чайник. Питерцев налил горячего чаю.

— Пей, а то посинел, как огурец. Чего это тебя по ночам носит в такую погоду?

Питерцев — мой фронтовой приятель — штабист и композитор, спит и бредит музыкой. Солдаты на днях притащили ему из отбитого у немцев блиндажа пиани­но, и теперь он не расстается с ним. Питерцев — ка­питан, с друзьями сдержан, в бою предприимчив и храбр. Зато, как школьница, запинается от волнения перед людьми, мало-мальски разбирающимися в музыке. А ес­ли, не дай не приведи, встретится «авторитет» — был Питерцев и нет его.

Он высок и ладно скроен, белокур; смотришь и ду­маешь — хоть на рекламу в институт красоты, не шта­бом человеку командовать, а мазурку на подмостках танцевать. Однако кто видел Питерцева во время боевых операций, тот чувствовал железный сплав его воли. Этого человека побаивался даже старик Санин. Но любимцем он был всеобщим: любило его начальство, любили солдаты, он у всех всегда на виду. Предприим­чивый, разговорчивый, веселый. Щедра к нему жизнь, и судьба хранит его. Мне же в Питерцеве больше всего интересен музыкант. Когда он садится за инструмент и в мгновение ока уводит тебя от всего мелочного, тебя окружают дивные видения, ты плачешь или радуешься.

Питерцев старше меня на два года, неделю назад мы шумно отпраздновали его двадцатипятилетие. Дружба наша с ним несколько странна: мы больше спорим и ругаемся, редко сходимся во взглядах на жизнь. Во мне он нашел какое-то «цельное начало», как выразился од­нажды. Что это такое — убей не понимаю.

Кружка кипятку согрела меня. Я налил вторую. Пи­терцев в расстегнутой гимнастерке, без ремня, сунув руки в карманы брюк, расхаживал по землянке, как в тесной клетке.

— А мне успели донести, — остановился он около меня. — Значит, Метелин усердно атакует военфельд-шера?

— Это кто же? Уж не Санин ли звонил?

— Какое это имеет значение? Умные люди еще не перевелись.

— Если сплетники у тебя умные, то выходит, что все порядочные люди — дураки. Что ж, может, ты и прав; у каждого своя колокольня. А со сплетниками все-таки надо бороться. Знаешь как?—спросил я.—Надо резать уши тем, кто слушает их.

Питерцев пожал плечами и потянул себя за кончик носа: дескать, «неисправимый человек»». Я терпеть не мог эту его манеру.

Перейти на страницу:

Похожие книги