И Лушка отощала. Толку от нее не много. Не раздоилась как следует. Сама голодает, совсем тощая, вот и дает совсем мало молока, едва-едва девочкам бы хватило, и то часто им не достается, нянька носит в поселок продавать, чтобы взамен хлеба или яиц купить.
– Как жить?! – возвращаясь, сетует нянька, – Фунт хлеба в апреле стоил тридцать пять рублей, теперь уже – пятьсот. Башмаки девяноста тыщ! Юбка – тридцать тыщ, рубашка – сорок. Так и на полмильона нам четверым не прожить! И где ж их взять?!
В середине января нянька приносит из поселка газету с постановлением «Об организованной эвакуации».
– «Эвакуации в специальные лагеря-поселения под Константинополем и в Болгарии подлежат раненые, больные, семейства военных и чиновников, лица до 17 и после 43 лет, негодные к военной службе». – Олюшка читает вслух, а начавшая говорить Ирочка смешно повторяет «касия». «Эвакуация» и «каша» в ее исполнении звучат одинаково.
– Слаба властя! – говорит нянька, штопая прохудившиеся носочки девочек. Раньше такие выбрасывали, теперь штопают и по второму, и по третьему раз, новых взять неоткуда.
– Что ты, нянька, такое говоришь? Почему слаба?
– Коли эту, как ее, вакуацию…
– Эвакуацию.
– Ее самую, объявляет, в саму себя не верует, – резюмирует нянька и добавляет: – Может, ехать вам, Аннушка? Не ровен час, убиенного Саввушку тебе припомнят.
Сама Анна не подпадает ни под одну из указанных категорий, подлежащих эвакуации. Чтобы отправить девочек одних или только с нянькой, которая подходит по возрасту, не может быть и речи.
Искать материнские связи в деникинском правительстве, вспомнить все имена и чины, которые мать упоминала в письмах, просить дозволения, ввиду малолетства младшей дочери, выехать вместе с ними. Но все эти связи одновременно и связи Константиниди. Расстрелянного Савву могут ей не простить. Да и ехать куда?
Писем от матери и мужа с осени нет, и куда теперь ехать? Оказаться одной с девочками и нянькой в чужом ей Константинополе или в лагере для беженцев страшнее, чем оставаться здесь. А здесь кормить всех надо. Всех чем-то надо кормить.
За сеном для Лушки, за мукой и другими продуктами Анна едет за Байдарский перевал в село Верхнее, на бывшие материнские земли.
Нет теперь, вроде бы, красной экспроприации, но земли крестьянам не отдают, а заставляют их выкупать. Не у бывших владельцев – у новой деникинской власти, которая эти земли не покупала, а просто отобрала. У кого сила, тот и хозяин.
Мать при всей ее барскости, как Анна теперь понимает, о своем хозяйстве заботилась, а каждая следующая власть всё только забирает. И ничего не вкладывает в эту землю.
– С четырнадцатого году, с войны начала сеям всё меньше, – жалуется хромой Семен. – В энтом годе и четверти от довоенного нету, садить нечем. А жрущих голов прибавилось, не скажи. Прежде зимой пусто было, только летом приезжие, а тапечеча, во всех селах постояльцы на каждом дворе. За постой и стол не пло́тют. Больные, завшивевшие. Кто честный бедолага, а кто и ворует. Мародеров полный Крым.
Анна про мародеров не понаслышке знает. Ружье и пистолет отца теперь у входа в большом доме имения лежат заряженными всегда.
«Механизма» сломана, нет больше Саввы, чтобы починить, да и чинить почти нечего. Один остов ржавеет в поле.
– Унесли, что унести могли. На части для своих машин разобрали. И лошадок угнали, не на чем пахать! – сетует Семён.
– Красные? – спрашивает Анна.
– Да хто ж их теперя поймет. И зеленых банды набегали, и красные, и те, что нынешние. Усе позабирали!
Видит Анна, что одной любви к своей земле мало. Добрейший работящий Семён не в силах вести даже свое хозяйство, как прежде мать и ее управляющий Франц Карлович вели. Вспоминает, как ей тогда казалось, скучные доклады управляющего – кредиты в банке под посевную, закупка семян, техники, консультации с агрономом, какие поля под пары, какие под сев, подсчеты, сколько сезонных батраков нанимать, как обработку и отправку урожая в центральные губернии России, в крымские хлебопекарни и на винодельни грамотно организовывать, когда по кредитам проценты платить, когда целиком возвращать, со всеми расплачиваться и прибыль матери на счета в банках размещать. Не забывая при этом украсть, сколько положено. Немец толк в положенном и неположенном знал.
Теперь, при виде ржавеющей «механизмы», размышляя обо всем этом «скучном», Анна изумляется, что помнит произнесенные управляющим слова и даже понимает их значение. А казалось в те беззаботные годы, что в голове только рифмы и только кружева, а навоз для удобрений и посевные гектары далеки от нее.
Семён ни про кредиты, ни про банки, ни про кооперацию знать не знает. Знает только одно: «большушие деньжищи» за двадцать пять лет ему нужно новой власти отдать, иначе не будет у него земли. Но деньжищ этих нет, и взять их ему негде, и еды от этого знания не прибавляется.
– Игнат-то где? Не видно твоего сына? – спрашивает Анна. Последний раз видела пацаненка, когда тот рассказывал о волчонке, бежавшем вслед за машиной, в которой, как она теперь понимает, увозили Савву.