Он спас ее. Зачем? Что? Что из причудившегося ей было бредом, а что было наяву? Если сам Кирилл не привиделся в бреду, то что из привидевшегося было в реальности? Анна помнит соль. Соль на хлебе, Ирочка его ест, а Оля кричит – руки грязные… Но… Кроме хлеба было столько такого, что Анна не сошла с ума только зная, что это бред. Как понять, что из этого было правдой?
Домой. Как она хочет домой. В свою кровать. В свою ванную. Последний раз мылась в ванне много месяцев назад еще в большом доме до его экспроприации, когда работали водопровод и отопление и в ванной комнате было тепло. В доме для прислуги только грели воду и мылись в тазу, когда комнату было чем протопить. Когда не было, обтирала девочек и себя мокрым полотенцем. Со времени побега в монастырь и вовсе не мылась ни разу. И девочек не мыла. Головы у всех давно грязные. Как хочется в ванну, полную чистой горячей воды. Скорей бы домой!
Сколько они едут, Анна не знает. Счет времени потерян еще в Чуфут-Кале. Из имения бежали в самом конце марта. Сидели в скиту сколько дней – пять? шесть? Больше недели? А в кенассе в Чуфут-Кале сколько? Дня два, три? И до Ростова в кочегарке сколько дней ехали?
– Поезда теперь такие, час едут, пять стоят! – сказал тогда кочегар, брат Серафима, послушника монастыря.
Сколько теперь до Петрограда едут? За окном уже северная природа. Но и здесь первая робкая листва. За окном разоренные деревеньки. Весна. Все сеять должны, сажать. А людей в полях нет.
– Вас в Питере куда везти? – спрашивает комиссар, которого ее дочки иначе как Кириллом и не называют.
– Мы дойдем сами.
– Это не обсуждается! На тень от самой себя похожи. Телеграфировал со станции, пришлют за мной авто. Куда вас отвезти?
– На Большую Морскую.
Май. Теперь она знает, что сейчас май. Еще не белые ночи, но и не черная чернь южных крымских ночей.
Поезд приходит на Московский вокзал на закате.
И первый же вдох непередаваемого питерского воздуха сводит ее с ума. Даже не представляла, как она скучала по своему городу. По городу, который теперь не узнать.
Приехавший на авто человек, в поразительно хорошем для шофера пальто и хоть и сильно потертой, но дорогой шляпе, спрашивает, где их багаж. Анна только разводит руками. Какой у них с девочками багаж, один холщовый мешок и только. Осенью семнадцатого иначе отсюда уезжали, грузчики долго грузили их чемоданы, сундуки и саквояжи, муж нес скрученного в рулон Вермеера, мать прижимала к груди Машиного медвежонка с драгоценностями императрицы. Теперь вся их жизнь в одном почти пустом холщовом мешке.
Отъезжают от Московского вокзала. Кирилл в своей неизменной кожанке громко ругает человека за рулем:
– Отправка сырья должна была быть завершена еще двадцатого числа! Даже в Крыму, где начали значительно позже, с этим справились! А вы здесь всё провалили! Сроки сорвали!
Человек за рулем в пальто и шляпе, который оказывается не шофером, а «ответственным сотрудником», перепуганно оправдывается.
– Товарищ Елизаров… Кирилл Леонидович… мы… я…
Кирилл его оправданий не слушает, продолжает изучать пачки бумаг, которые передал ему человек в шляпе.
– Рембрандт где? Где в списках отправленный Рембрандт? Где Рубенс?
В другой ситуации Анна спросила бы и про Рембрандта, и про Рубенса, так соскучилась по разговорам о чем-то высоком, а не только о крупе и сухарях, но не теперь. Теперь она всматривается в свой город. И не может вместить в себя эти два чувства – бесконечной захлестывающей ее радости от возвращения в свой город и ужаса от его неузнавания.
Всё на месте. Всё здесь. Всё, о чем она даже не помнила, не разрешала себе помнить за те годы иной жизни – и магазин Елисеева, и Гостиный двор, армянская церковь в глубине домов напротив…
Все есть. И все другое. Без гулкой нарядной толпы возле магазинов, парков и синема. Без старых вывесок и реклам. С кумачовыми растяжками на фасадах домов.
Свой и чужой город.
– Это Невский! – ласкает губами давно не произносимое название проспекта Анна.
– Проспект Двадцать пятого Октября, – поправляет комиссар Елизаров.
– Моего дня рождения?! – изумляется Иринушка. – Мама! Оля! В честь моего дня рождения такую большую улицу назвали!
– В честь твоего! – кивает Анна.
Олюшка огромность города за три с половиной года успела забыть, но теперь многое вспоминает.
– Аничков мост! Кони Аничкова моста! Мисс Пилберт рассказывала, – вдруг вспоминает и скульптуры Клодта, и давно ушедшую из их жизни гувернантку Олюшка.
– Кто это? – Гувернантку старших девочек Ирочка не помнит.
Младшая девочка ошарашена. Она за свои три с половиной года, проведенные в крымском имении, никогда еще не видела таких больших городов. Теперь испуганно и восхищенно смотрит на высокие дома, на длинный, бесконечно длинный Невский проспект, на высокое северное небо.
– А я здесь жила?
– Жила. У меня в животике. Вместе с тобой ходили по этим улицам.
– И что делали?
А что они делали?
Что она делала, когда беременная летом и осенью семнадцатого выхаживала по этим улицам, совершенно не замечая – как она могла всего этого не замечать? – всё, что творилось с ее городом, ее страной и ее миром?