И дома в Лондоне, и в солнечном Париже, и в зимнем Риме, где нам пришлось довольно трудно, работа над "Ньюкомами" двигалась вперед. Как я уже отмечала, он обычно диктовал, но, подойдя к критическому месту, отсылал записывавшего и сам садился за перо. Он всегда говорил, что лучше всего ему думается с пером в руке: перо для писателя, что палочка для волшебника: оно повелевает чарами.
Отец часто заговаривал с нами о "Дени Дювале", постоянно о нем думал, тревожился. Помню, он говорил, что "Филиппу" не хватает фабулы и эта новая работа непременно завоюет признание, вот только нужно написать ее как следует. У него появилась привычка носить в пальто главу-другую и часто вытаскивать странички из кармана, чтоб бросить взгляд на какое-нибудь место. Он признавался, что им владеет суеверное чувство, будто писать необходимо ежедневно, пусть хоть одну-единственную строчку, здоров он или болен. Сколько помнится, он лишь однажды попытался продиктовать какое-то место из "Дени Дюваля", но очень быстро отказался от этой мысли, сказав, что должен писать сам. От этой поры у меня осталось одно приятное воспоминание. Как-то летним вечером, очень довольный и оживленный, он вернулся после небольшой поездки в Уинчелси и Рай. Он был просто очарован этими старыми городками, осмотрел и зарисовал старинные ворота, побывал в древних храмах, в домах давней постройки, стоявших некогда у моря, но отступивших потом вглубь суши. Уинчелси оправдал его самые смелые надежды. В те последние, закатные дни он постоянно хворал, и когда к нему ненадолго возвращалось здоровье и веселье, в доме воцарялся праздник. Моя золовка, в ту пору совсем еще девочка, впоследствии записала некоторые свои воспоминания: "Из посещений Пэлас-Грин в дни моего отрочества мне ярче всего запомнилось, как мистер Теккерей работал над "Дени Дювалем". То было летом 1863 года, писатель был, по-моему, совершенно счастлив отдаться вновь после долгого перерыва стихии исторического романа. Конечно, я тогда не сознавала этого, а только видела, что все вокруг проникнуто "Дени Дювалем", который с каждым днем набирал силу. О ходе работы мы узнавали из бесед писателя с дочерьми, говорил он и с моей сестрой и со мной - он очень любил нашего отца. Порою вдохновение заставляло себя ждать, порою возвращалось и подчиняло себе и автора, который ловил благоприятную минуту, и всех в доме. Карету подавали к крыльцу, она стояла час, другой - мистер Теккерей не появлялся, а его дочери лишь радовались, что из-под его пера каждые десять минут выходит новая страница. Наконец, сияя радостью, он показывался в дверях, усаживался рядом с нами, и мы отправлялись в Уимблдон или Ричмонд. По дороге он вслух читал все вывески на всех встречавшихся лавчонках - искал имена для контрабандистов, которых собирался вывести в романе, и комментировал каждую фамилию. Его присутствие наполняло смыслом каждую минуту. Вспоминая это время, я и сейчас, хоть знаю, что писатель умер, не думаю о том, что книга осталась недописанной..." Всего за несколько дней до смерти отец, вернувшись после прогулки, сказал, что до сих пор не может привыкнуть к тому, что столько незнакомых людей раскланивается с ним на улице, снимает шляпу при виде него. Он был очень приметной фигурой, мимо него нельзя было пройти, не обратив внимания, неудивительно, что прохожие узнавали его, как Теннисона, Карлейля и других известных людей своего времени.
Когда мы жили на Янг-стрит, воскресные утра, свободные от занятий, мы проводили обычно в отцовском кабинете, помогая ему в работе над гравюрами, он часто поручал нам соскребать неудачные рисунки и смывать мел с досок. Мне навсегда запомнился тот страшный день, когда я смыла законченный рисунок, которого в холле дожидался рассыльный из "Панча". Порою, к нашей радости, нас звали вниз из классной комнаты, где мы по будням готовили уроки, - отец посылал за нами, чтобы мы позировали для рисунков, которые он делал для "Панча" и для "Ярмарки тщеславия". Позже, когда мне исполнилось четырнадцать лет, он стал использовать меня как секретаря - диктовал свои книги.