— Войдите.
Комната была маленькой и чистой, как корабельная каюта. Бенджи сидел скрестив ноги на подушке в изголовье кровати. На нем был ловко сшитый капитанский китель с серебряными пуговицами. На коленях лежала чертежная доска: комната была и мастерской. Вдоль трех стен тянулись полки; до левой и правой Бенджи мог достать своими длинными руками. Я увидел словари и разные справочники, пачки клетчатой бумаги для составления головоломок. Бенджи был очень красивый парень, с крупной головой и вьющимися каштановыми волосами; лицо освещали сарацино-итальянские глаза и улыбка Матера. Если бы не увечье, он был бы необычайно высок. Благодаря твердому взгляду и глубокому басу он выглядел старше своих лет. Для меня в ногах кровати было поставлено кресло.
— Buon giorno, Benjamino! [66]
— Buon giorno, professore [67]
.— Вас огорчает, что мы не будем читать Данте? — Он промолчал, но продолжал улыбаться. — Вчера утром я как раз думал о Данте. Поехал на велосипеде полюбоваться рассветом с мыса Брентон, и
L'alba vinceva l'ora mattutina, che fuggia innanzi, si che di lontano conobbi il tremolar della marina.
— Вы знаете, откуда это?
— Из начала «Чистилища».
Я оторопел.
— Бенджамино, все вас зовут Бенджи. Для вас это как-то слишком просто, по-уличному. Разрешите звать вас Мино? — Он кивнул. — Вы знаете еще какого-нибудь Мино?
— Мино да Фьезоле.
— А от какого, по-вашему, имени это уменьшительное?
— Может быть, от Джакомино или Бенджамино.
— А что значит Вениамин по-древнееврейски?
— Сын моей правой руки.
— Мино, у нас получается что-то вроде школьного экзамена. Надо это прекратить. Но я хочу на минутку вернуться к Данте. Вы когда-нибудь пытались выучить отрывок из Данте наизусть?
Читатель, возможно, осудит меня, но для преподавателя одна из самых больших радостей — наблюдать, как блестящий ученик демонстрирует свои знания. Все равно что пустить по кругу молодого рысака. Хороший ученик этому радуется.
Мино сказал:
— Не очень много, только знаменитые отрывки вроде Паоло и Франчески, Пии и еще кое-что.
— Когда графа Уголино заперли в Голодную башню вместе с сыновьями и внуками и много дней держали там без пищи, — что, по-вашему, означает этот спорный стих: Poscia, piu che'l dolor, pote il digiuno? [69]
— Мино смотрел на меня. — Как бы вы это перевели?— Тогда… голод… стал… более властен… чем горе.
— Как, по-вашему, это понять?
— Он… их съел.
— Многие выдающиеся ученые, особенно в последнее столетие, считают, что это значит: «Я умер от голода, который был сильнее даже моего горя». А что дает вам повод думать так, как вы сказали?
Лицо его выражало страстную убежденность:
— Потому что весь отрывок говорит об этом. Сын сказал отцу: «Ты дал нам эту плоть; теперь возьми ее назад!» И все время, пока он говорит — там, во льду на самом дне Ада, — он гложет шею своего врага.
— По-моему, вы правы. Ученые девятнадцатого века не желали признать жестокую правду. «Божественная комедия» была переведена в Кембридже, штат Массачусетс, Чарльзом Элиотом Нортоном, а потом еще раз Генри Уодсвортом Лонгфелло, с примечаниями, и братом Томаса Карлейля в Лондоне; и все они не пожелали прочесть ее так, как читаете вы. Из этого следует, что англосаксы и протестанты никогда не понимали вашей страны. Они хотели сладости без железа — без знаменитого итальянского terribilita [70]
. Прятались, отворачивались от жизни с ее многообразием. Разве вы не встречали людей, которые делают вид, будто с вами ничего не случилось?Он внимательно смотрел на меня, но ничего не отвечал. Я улыбнулся. И он улыбнулся в ответ. Я засмеялся. Засмеялся и он.
— Мино, чего вам больше всего не хватает из-за несчастья с ногами?
— Я не могу ходить на танцы. — Он покраснел. И мы оба расхохотались.
— Ну, а если бы вы потеряли зрение, чего бы тогда вам больше всего не хватало?
Он задумался:
— Что не вижу лиц.
— А не чтения?
— Для чтения есть заменители, а человеческих лиц ничто не заменит.
— Черт возьми! Ваша мать права. Очень жалко, что у вас нет ног, но тут, в голове, у вас полный порядок.
Так вот, читатель, я знаю, о чем он хотел со мной говорить, вы знаете, о чем он хотел со мной говорить (по цене два доллара в час); подозреваю, что и мать его знала, о чем он хочет со мной говорить: она как-то подчеркнуто пожаловалась, с его слов, что знакомые разговаривают с ним «неискренне». Казалось бы, случайно (но чем старше я становлюсь, тем меньше удивляюсь так называемым «случайностям») я пришел на эту беседу подготовленным — во всеоружии опыта, приобретенного пять лет назад.
Рассказ о том, что я испытал в 1921 году, — не праздное отступление.