Две первые цитаты из монологов Сехизмундо подействовали на дона Ригоберто как удары хлыста: «И быть не может по праву то, что мне не по нраву».[132]
И еще: «Я — порожденье человека и зверя». Существовала ли причинно-следственная связь между двумя сентециями, следующими друг за другом? В Сехизмундо слились человек и зверь, поскольку все, что ему не нравится, не может быть справедливым? Можно сказать и так. Но когда дон Ригоберто перечитывал пьесу, он еще не был усталым, одиноким и разбитым стариком, который отчаянно ищет убежище в мире фантазий, чтобы не сойти с ума и не стать самоубийцей; он был жизнерадостным пятидесятилетним человеком, собиравшимся вместе с новоиспеченной второй женой выстроить надежную крепость для защиты от глупости, уродства, посредственности и рутины повседневной жизни. Зачем ему понадобилось выписывать цитаты, не имевшие никакого отношения к тогдашнему состоянию его духа? Или все же имевшие?— Я без ума от мужчин с такими носами и ушами, на край света за таким пойду, как рабыня, — щебетала мулатка. — Все, что он велит, тотчас исполню. Да я землю есть готова, лишь бы ему угодить.
Девушка, сидевшая у дона Ригоберто на коленях, так вспотела и раскраснелась, словно держала лицо над кипящим супом. Она вся подрагивала. Мулатка то и дело облизывала рот, которым только что мусолила органы слуха и обоняния дона Ригоберто. Тот, воспользовавшись передышкой, достал платок и аккуратно вытер уши. Затем он громко высморкался.
— Этот мужчина мой, но я могу одолжить его тебе на эту ночь, — твердо сказала Росаура—Лукреция.
— Значит, ты владелец этой роскоши? — воскликнула Эстрелья, пропустив предупреждение мимо ушей.
— Ты, похоже, ничего не поняла. Я не мужчина, а женщина, — возмутилась донья Лукреция. — Взгляни на меня, черт возьми.
Но мулатка лишь презрительно отмахнулась. Ее огромный пылающий рот полностью заглотил ухо дона Ригоберто, и тот, не в силах протестовать, разразился истерическим хохотом. По правде говоря, было от чего встревожиться. Казалось, восторг Эстрельи вот-вот обернется ненавистью и она в один присест отгрызет ему ухо. «А без уха Лукреция меня разлюбит», — опечалился дон Ригоберто. Он вздохнул так глубоко, выразительно и безнадежно, как вздыхал в своей башне обросший бородой и закованный в цепи Сехизмундо, тщетно вопрошая, чем он заслужил такие муки, «родившись против вашей воли».
«Глупый вопрос», — подумал дон Ригоберто. Он всегда презирал любимое занятие жителей Южной Америки — плакаться о своей несчастной доле — и едва ли стал бы сочувствовать принцу-плаксе из пьесы Кальдерона (иезуита, кроме всего прочего), который, чуть что, разражался стенаниями: «О, горе, горе мне! О, я несчастный!» Как же эта комедия сумела проникнуть в его фантазии, подсказав имена для Росауры и Эстрельи и мысль о переодевании в мужское платье? Видимо, это произошло оттого, что после ухода Лукреции его собственная жизнь превратилась в сон. Полно, да жил ли он вообще в те мрачные, пустые часы, пока сидел в конторе, ведя бесконечные разговоры об акциях, полисах, рисках и инвестициях? Настоящая жизнь начиналась, когда приходил сон и впускал сновидения, как бывало с несчастным Сехизмундо, заключенным в мрачную башню в дикой пустыне. Дон Ригоберто, подобно принцу, вкушал настоящую жизнь, уносясь — во сне или наяву — из узилища в мир грез, убегая от ужасающей монотонности своего заключения. Сехизмундо не случайно запал ему в душу: оба были отверженными мечтателями.
Дону Ригоберто вспомнилась глупая шутка про уменьшительно-ласкательные суффиксы, над которой они с Лукрецией хохотали как сумасшедшие: «Маленький слоник пришел на бережок речки попить водички, и крокодильчик откусил ему хоботок. Маленький слоник заплакал и закричал: «Кусочек дерьма!»
— Оставь мой нос, и я дам тебе все, что пожелаешь, — гнусаво взмолился дон Ригоберто, когда острые зубки Эстрельи сомкнулись на кончике его носа. — Заплачу, сколько скажешь, только оставь меня.
— Заткнись, я кончаю, — процедила мулатка, лишь на мгновение разомкнув челюсти.
Охваченный паникой, дон Ригоберто краем глаза видел, как перепуганная, сбитая с толку Росаура—Лукреция запрыгнула на кровать, схватила мулатку за талию и попыталась оттащить ее от мужа, осторожно и мягко, опасаясь, что в ярости та и взаправду может откусить ему нос. Так продолжалось не менее пяти минут: мулатка терзала ноздри дона Ригоберто, а тот с невеселой иронией думал о «Человеческой голове» — леденящей душу картине Бэкона, которая всегда пугала его, и теперь стало ясно почему: так будет выглядеть он сам, когда нос его окончательно сгинет в пасти Эстрельи. Дона Ригоберто не так тревожила перспектива остаться уродом, как вопрос: останется ли Лукреция верна безносому и безухому мужу? Не бросит ли она его?
Ригоберто прочел еще один фрагмент: