— Наездник, значит? Ну-ка, животик давай откроем. — Нянька с добрым рябым лицом наклонилась над ним. Испуганные глаза жили отдельно на ее лице, не согласуясь с сострадательной улыбкой, с наигранно бодрым тоном. — Сапожки тоже снимем. — Она ловко дернула пояс бриджей, и Саша от боли снова провалился в немую черноту.
Затем везли его по коридору на каталке. Свет в окнах был белый, почти непрозрачный.
Саша снова и снова терял сознание, бредил.
По-настоящему очнулся он уже на кровати, настолько высокой, что врачам не надо наклоняться или садиться рядом на стул. И стояла она в палате необычно: все другие вдоль стен жмутся, а эта в центре, с любой стороны к ней подойти можно.
Саша обнаружил, что в левой руке у него торчит среди окровавленных салфеток и ватных тампонов толстая, почти со спичку игла.
— Это, Сашенька, разлита не твоя кровь, — поторопилась успокоить его медицинская сестра. — Это кровь чужая, донорская, ты не бойся.
Когда ему сказали, что спал он, не просыпаясь, больше суток, он поверил и не удивился, было ему безразлично: день ли, ночь ли на дворе за окнами, он не помнил даже и что за время года было сейчас.
Там, откуда тянуло запахом кипевших в биксах бинтов и салфеток, был тамбур перед операционной: Саша хорошо видел его со своей по-царски поставленной кровати через открытую дверь. Единственное наблюдение пробуждало его интерес и даже (как казалось ему) заставляло улыбаться: иногда выскакивала в тамбур худенькая сестричка в ярко-зеленом, а не белом, как у всех, халатике, развязывала длинные чулки, тоже зеленые, широкие, спускала их до щиколоток, в изнеможении садилась на стул, упираясь локтями в колени, лицо в ладони, и сидела так несколько минут, отдыхая. Марлевая зеленая маска висела у нее сбоку на ухе. Потом она тщательно завязывала тесемочками матерчатые чулки и исчезала за дверью. Саша догадывался, что она делает что-то там, где над высокими столами слепят глаза ледяным блеском огромные вогнутые зеркала, опускающиеся на шнурах с потолка. Саша сочувствовал сестричке, понимал, как ей должно быть жарко в изоляционной спецодежде, хоть было и несколько смешно видеть ее в таком диковинном одеянии.
И все-таки никогда раньше он даже и представить себе не мог того безразличия, какое владело им сейчас. За окном синело, становилось непроглядно темно, потом снова светлело… Холодный носик поилки касался его губ… Толстая нянька уговаривала что-то проглотить из ложки… Сопалатники чирикали нечто жизнерадостное, но это никак не касалось Саши.
Иногда он незаметно для других трогал под простынёй свои упругие, твердые ноги, казавшиеся ему чужими, со страхом проносил руку над забинтованным животом и грудью, касался затылка, где все время тлела тупая боль. Ему все время хотелось повернуть голову и посмотреть, кого судьба послала ему в соседи по несчастью, но сделать этого он был не в силах. А те часто поглядывали на него с жалостью, хотя ни разу не обмолвились и одним словом сочувствия.
К ним приходили родственники и кричали под окнами, чтобы пострадавшие показали хоть через стекло свои дорогие физиономии. Им несли яблоки и апельсины. Ему — никогда никаких передачек, никто к нему не приходил. И неизвестно было, где его так искорежило, изволозило, что глубокие ссадины протянулись через все лицо.
Постепенно Саша стал невольно различать их возбужденные гордящиеся голоса — гордящиеся потому, что главным предметом обсуждения были собственные подвиги. Один испытывал самодельный пугач, и ему оторвало полмизинца. Второй сверзился с голубятни и обе руки вывихнул. И еще у одного были обе руки в бинтах — этот на «Жигулях» с братом катался и в аварию попал. Четвертого угораздило проглотить пятидесятикопеечную монету, и врачи теперь постоянно следили за ней через рентген. А самым доблестным раненым в палате считался великовозрастный парень по прозвищу Главбух. Прозвища у всех — временные, отражающие суть того происшествия, которое привело в больницу. Мальчишку, который спичечный пугач поджигал, звали Самострелом, голубятника — Сизарем, попавший в автомобильную катастрофу имел кличку Жигуль, а проглотивший монету — Полтинник. Почему того парня назвали Главбухом, не совсем ясно, но, наверное, были на то какие-то причины.
— Захотелось мне поцвести, — рассказывал Главбух. — У нас в ПТУ это значит прогулять, не пойти на занятия или на труд, но придумать уважительную причину. Как ее придумать? Бабку я один раз «хоронил», мать всеми болезнями «переболела», а с маленькой сестренкой я столько уж «нянчился», что мастер стал ей через меня приветы передавать, дескать, мол, выросла она.
«Выдумывает, наверное, все», — подумал Саша, а Главбух вдохновенно продолжал: