Но вдруг потянуло в окно ветерком: запах привядшей травы, политой пыльной дороги паддока, аромат роз, а вместе с ними звуки — стартового колокола, духового оркестра, тысячных трибун… Там, за окном — жизнь, ипподром, там сейчас все страсти и волнения. И никому уж нет дела до Сани Касьянова, до его блистательной победы, до его мастерства. И он понял с отрезвившей его ясностью, что победа эта обязывает его тоже нестись вперед, неудержимо рваться к новой победе, чтобы знали все, что не фуксом он сегодня прошелся — заслуженно выиграл! И он не успел подумать: а как же потом, после второй победы, — что, опять надо будет мчаться сломя голову к новой, тогда уж к третьей?.. Нет, не мог он этого думать, потому что овладела им всецело опять, как вчера, казавшаяся недостижимой мечта — выиграть в следующей скачке. Тут же отметил в уме, что сделать это будет труднее, чем в только что закончившейся, что более реальна победа в именном призе, который будет разыгрываться через два старта.
…Саня брел в раздумье, время от времени перекладывая из руки в руку нетяжелый свой чемодан, и сам не заметил, как оказался близ места дуэли Лермонтова, откуда открывался взору почти весь Пятигорск.
Там, внизу, в море вечерних огней и слабом шуме многолюдного в курортную пору города замирала, затухала жизнь. Было покойно, тепло и безветренно. Но Саня знал, сколь обманчив этот покой. Да, сейчас жизнь затухает, успокаивается, однако для того только, чтобы утром устроить еще более крутой водоворот и втянуть в него всякого — и умеющего в ней плавать, и только барахтающегося на ее поверхности. Казалось бы: не хочешь, не бросайся в водоворот, стой себе на берегу, смотри, как легко плывут в ней Олег и Нарс, как барахтается, пытаясь остаться на плаву, Саша Милашевский!.. Так, да не так: мучительно хочется кинуться в этот водоворот очертя голову, и презираешь себя за то, что не хватает храбрости, за бессилие, малодушие, и стараешься сам от себя скрыть эти слабости, пытаешься держаться свысока: потом, я вот все продумаю, пока рано. Но вдруг так щемяще сожмется сердце, безжалостная рука схватит его: нет, врешь ты, просто слабо тебе!.. Да, слабо… А может быть…
Саня не мог ответить сам себе: хорошо это или плохо, что Виолетта написала ему такие долгожданные и делающие человека счастливым слова?
Глава пятнадцатая
1
По возвращении в Пятигорск кое-кто потом поговаривал, что на празднике конезаводства в Алма-Ате присутствовал инкогнито Саша Милашевский. Так уверял, например, один амировский конюх, который якобы видел его на трибунах, когда вел под уздцы Алтая, совершавшего круг почета. Подтверждал, правда, не очень уверенно, и Олег Николаев.
Единственный же человек, который мог действительно засвидетельствовать или опровергнуть слухи, молчал. Этот человек был уже известный читателю Анвар Захарович.
В Алма-Ату его привело не только желание побывать на любимом празднике, но и дело: после состязаний устраивают обычно выводку лошадей, и завод поручил своему опытному тренеру прикупить, если приглянутся, несколько молодых маток.
Нарядный, в алой шелковой рубахе, в новом шикарном костюме, прикрыв голову неизменной черной кепкой, он сидел на трибунах в самом хорошем расположении духа, наблюдая традиционные национальные игры, вроде козлодрания или папах-оюну (отними папаху). Когда же начинались скачки, он, привлекая почтительное и завистливое внимание соседей, извлекал из футляра, висевшего у него на плече, длинную подзорную трубу. Анвар Захарович еще не совсем освоился со своим московским приобретением и, глянув в трубу, все двадцатикратно увеличивающую, всякий раз удивлялся и даже немножко вздрагивал — до того близко видны были лошади на поле, кажется, протяни руку — и дотронешься. Гордясь такой необыкновенной и дорогой (почти сто рублей стоит!) вещью, Анвар Захарович ни за что бы не признался, что для наблюдения за скачками его труба почти бесполезна — так все прыгает в объективе, никак не успеваешь настроиться и в поле зрения постоянно попадают разные не относящиеся к делу подробности: чье-то ухо и нос на трибунах, вспугнутые птицы в небе, развевающийся хвост лошади. Анвар Захарович изо всей силы прижимал трубу к глазу, силясь поймать в объективе скачку, и с облегчением опускал хитрое изобретение в футляр, когда заезд заканчивался.
Но тут как раз пошли в многоцветной грохочущей глыбе пятигорцы, за которых он болел, Анвар Захарович рванул трубу обратно и попал окуляром прямо на публику противоположного конца трибуны. Анвар чертыхнулся, но что-то, видно, заставило его в тот же миг забыть о скачке. Он даже встал, выискивая среди возбужденных болельщиков знакомое лицо.
Проворно, несмотря на грузность, Анвар Захарович, держа трубу у живота, как автомат, пробрался между скамеек, среди торчащих коленок и машущих рук, кинулся к выходу, чтобы по площади обогнуть здание ипподрома и войти на дальние трибуны через другие ворота. Сдерживая одышку, он протиснулся через людские массы и встал чуть сзади Милашевского почти вплотную к нему.