Читаем Тихий друг полностью

— Все может быть, — скептически ответил я. — Но я забыл… А если пытаешься вспомнить насильно, все равно никогда не получается. Я что-то слышал во сне, и тогда я понял, о чем речь, в этом я уверен… Но я забыл… Может, когда-нибудь еще вспомню… И запишу… Если все-таки решу сделать из этого рассказ…

(1981)

пер. С. Захаровой

Шестой год



(фрагмент)

Тайна, опечатанная, невыразимая. Неизмеримая. Это безмолвие. Жертвоприношение. Эти глубины. Беззащитный. Эта Ночь. Такими и никакими иными словами должна начаться сия книга, к написанию которой я, в глубочайшем своем изгойстве, решил приступить сегодня, 25 марта 1968 года, и которая, коль скоро я завершу ее, будет посвящена и освящена Той, что всё знает и все понимает.

Я хотел бы обладать мужеством, чтобы записать всё, что совершил, всё то, что составляло кошмар моей жизни, дабы отступилась мгла — я погружен во мрак и пребываю в нем, и Тьма окружает меня: всё есть Ночь, в коей догорает свеча.

О трех первых годах жизни у меня ни осталось ни единого воспоминания: ни звука, ни образа, ничего живого-лишь пустота. Примерно два последовавших за ними года оставили мне лишь отдаленные голоса, расплывчатые краски, туманные облака, возможно, дождь. Только с началом шестого года всплывают обрывки событий, уже исполненные угрозы, но не связуемые во что-либо вразумительное: жалобное бормотание, дни, канувшие в сумрак, упреки, свет заплаканных фонарей, страх перед тем, что должно случиться. Ничто из этого шестого года, на веки вечные оставшееся слишком тусклым, когда-либо прояснится, и все же я знаю, что примерно тогда произошло то неизвестное, предназначенное сделаться корнем, якорем и ключом моей разоренной жизни.

С того момента, когда я осознал, что существую и умею любить, возлюбил я лица и тела Мальчиков. Должен был существовать Он, единственный, — сильнее меня, божественный и Беспощадный, тот, кто подозревал бы о моем поклонении и столь поощрял бы мои чувства, что я открылся бы ему, и он, узнав о них, высмеял бы меня, избил и глубоко унизил. Его искал я с тех пор и буду искать по всем городам и весям, пока дышу, пока живу: его, Безжалостного, вогнавшего мою любовь в лихорадку, чтобы растоптать ее, — Неуловимого, Вечно Ускользающего. (Господи, не оставь меня милостью Своей). Конец вступления.


(Всякий рассказ имеет продолжение — за которым вновь и вновь, бесконечно цепляясь друг за друга, следуют бесчисленные финалы, — а также предысторию, коей должны предшествовать бесконечные цепи прелюдий. С того дня, как я начал писать, это осознание переполняло меня ужасом и часто ввергало в оцепенение: осознание того, что ни один рассказ, написанный или изустно поведанный сыном человеческим, никогда не будет ничем иным, нежели окровавленным обрубком дождевого червя или обломком столпа на пышной и уродливой могиле — сверху умышленно отбитого, снизу лишь на несколько дециметров вкопанного в землю: окаменелый кокон, из которого уже ничто не вылупится. Замечательную историю, которая сейчас будет доверена перу, я предварю всего лишь одной, последней прелюдией, а по окончании воспоследует единственный финал, и на сем я остановлюсь, ибо, сколь скоро бы ни приступил я к изложению и сколь поздно ни выбрал бы заключение, ничем иным, нежели куском червя или обломком колонны моя история никогда не станет, и надо с чего-то начинать и чем-то заканчивать, чтобы привести ее к завершению.)


История эта, в сущности, началась субботним вечером 29 мая 1966 года: мне предстояло в соседнем городке *** читать лекцию для некоего юношеского центра или молодежной базы, которую, дабы не делать никого праздным предметом пересудов, я назову измененным, но столько банальным именем «Пристань»; последний к этому пролог начинается воскресным вечером, четырьмя неделями раньше, когда трое молодых людей — невзрачная девушка, столь же неприглядный юноша, — оба примерно одного роста, — и юноша повыше, худощавый, на первый взгляд, возможно, и не красавчик, однако в высшей степени милый и симпатичный — явились ко мне домой, чтобы передать приглашение с базы.

Впустив их в гостиную, где высокий худощавый мальчик уселся на стул возле печки, двое других — на диван у буфета, а сам я — напротив них, на сколоченную из старых ящиков койку без спинки, я попытался перебороть усталость, которая, несмотря на то, что время было чуть за полдень, уже овладела мной: усталость от вида местности под глухим небом цвета глины; от деревьев по берегам почти выметенных, бессмысленных хуторов на бессмысленном горизонте; и от предстоявшей беседы, в которой я совершенно искренне попытаюсь понять, что вдохновляет этих троих и движет ими и, со своей стороны, попробую что-то объяснить — мой собственный нереальный голос уж очень отчетливо жужжит в ушах — и всё тщетно.

Сначала было молчание, которое я нарушил вопросом, чего бы они хотели выпить. Оба мальчика, к некоторому моему удивлению, предпочли выдержанную можжевеловку, девочка — вермут, от которого с первого же глотка зашлась сильным кашлем.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Аламут (ЛП)
Аламут (ЛП)

"При самом близоруком прочтении "Аламута", - пишет переводчик Майкл Биггинс в своем послесловии к этому изданию, - могут укрепиться некоторые стереотипные представления о Ближнем Востоке как об исключительном доме фанатиков и беспрекословных фундаменталистов... Но внимательные читатели должны уходить от "Аламута" совсем с другим ощущением".   Публикуя эту книгу, мы стремимся разрушить ненавистные стереотипы, а не укрепить их. Что мы отмечаем в "Аламуте", так это то, как автор показывает, что любой идеологией может манипулировать харизматичный лидер и превращать индивидуальные убеждения в фанатизм. Аламут можно рассматривать как аргумент против систем верований, которые лишают человека способности действовать и мыслить нравственно. Основные выводы из истории Хасана ибн Саббаха заключаются не в том, что ислам или религия по своей сути предрасполагают к терроризму, а в том, что любая идеология, будь то религиозная, националистическая или иная, может быть использована в драматических и опасных целях. Действительно, "Аламут" был написан в ответ на европейский политический климат 1938 года, когда на континенте набирали силу тоталитарные силы.   Мы надеемся, что мысли, убеждения и мотивы этих персонажей не воспринимаются как представление ислама или как доказательство того, что ислам потворствует насилию или террористам-самоубийцам. Доктрины, представленные в этой книге, включая высший девиз исмаилитов "Ничто не истинно, все дозволено", не соответствуют убеждениям большинства мусульман на протяжении веков, а скорее относительно небольшой секты.   Именно в таком духе мы предлагаем вам наше издание этой книги. Мы надеемся, что вы прочтете и оцените ее по достоинству.    

Владимир Бартол

Проза / Историческая проза
Дети мои
Дети мои

"Дети мои" – новый роман Гузель Яхиной, самой яркой дебютантки в истории российской литературы новейшего времени, лауреата премий "Большая книга" и "Ясная Поляна" за бестселлер "Зулейха открывает глаза".Поволжье, 1920–1930-е годы. Якоб Бах – российский немец, учитель в колонии Гнаденталь. Он давно отвернулся от мира, растит единственную дочь Анче на уединенном хуторе и пишет волшебные сказки, которые чудесным и трагическим образом воплощаются в реальность."В первом романе, стремительно прославившемся и через год после дебюта жившем уже в тридцати переводах и на верху мировых литературных премий, Гузель Яхина швырнула нас в Сибирь и при этом показала татарщину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. А теперь она погружает читателя в холодную волжскую воду, в волглый мох и торф, в зыбь и слизь, в Этель−Булгу−Су, и ее «мысль народная», как Волга, глубока, и она прощупывает неметчину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. В сюжете вообще-то на первом плане любовь, смерть, и история, и политика, и война, и творчество…" Елена Костюкович

Гузель Шамилевна Яхина

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее