Читаем Тихий друг полностью

Вскоре они вернулись домой, ну да, домой… Разве где-то на этом свете у него был дом?..

В такое время пора ложиться спать, но, несмотря на усталость, Сперман был бодр, а его мысли как-то мучительно ясны. Выпить, что ли? Пожалуй, только вот нечего…

— Выпить хочешь? — спросил Сперман, лицемерно шаря в пустых шкафах.

Да, бард «выпил бы еще по рюмочке».

— Деньги кончились, — озабоченно сообщил Сперман, — а то я купил бы в кафе за углом. У них там дороже, чем в магазине, но ненамного. Торговать не имеют права, но мне бутылку продадут, они меня знают.

Бард тут же извлек из кармана деньги. Сперман успел в кафе как раз перед закрытием и принес оттуда бутылку можжевеловой водки, которую ему продали, осторожничая и осматриваясь, завернув в газету и сунув в пакетик.

Прикладываясь к бутылке, бард без умолку болтал, а Сперман слушал, осознавая и понимая все — если вообще было что понимать, — но ему совершенно не удавалось скрыть отсутствие интереса. Он понял, что уже далеко за полночь, и что он слишком пьян, чтобы возражать барду и тем самым напроситься на неизбежную ссору. Поэтому он ограничился кивками и задумчивым хмыканьем. На самом деле его мысли были далеко, он думал о недавней встрече с волшебным принцем на Стоофстеех. Переулок стал символом темного унылого прохода, которым и была жизнь. То, что мальчик явился Сперману в лиловом свете порочного промысла семидесятичетырехлетней бляди, у которой (Сперман не знал наверняка) не было то ли ступни, то ли всей ноги, — парадоксальным образом доказывало его невинность и чистоту: что бы мальчик ни делал, грех не касался его и, конечно, не мог в него проникнуть. Или Сперман идеализировал свое видение? Однако, он, к примеру, понимал, что никогда не сможет вставить барду мозги, но что это доказывало? А вот эта встреча в переулке случилась неспроста, что-то в ней было. Рано говорить о доказательстве бытия Божьего — ни к чему заходить так далеко на первых порах, — но это явно был знак,

вот что.

После четвертой или пятой рюмки женевера Сперману уже едва удавалось сдержать слезы: он ведь даже не знал, как зовут мальчика, значит, никогда не сможет, угождая одной рукой своей одинокой страсти, назвать его золотым, безгрешным именем. Тот, кто знал секретный код переулка, мог бы, пораскинув мозгами, расшифровать имя на основе нескольких слов, произнесенных мальчиком при встрече, но ему, Сперману, имя не откроется.

— Назови же мне имя, — произнес он вслух.

— Имя? Какая разница? — прокаркал бард в ответ. — Чернь падка на красивые имена.

Он как раз рассказывал, что пишет или собирается написать — что для него было, скорее всего, равнозначно-литературное произведение, в котором изобразит «все совсем иначе», с «другой точки зрения». Поэтому он называл это не «книгой», а «проектом».

— И каждый персонаж рассказывает свою историю о случившемся.

— Ну конечно, — поддакнул Сперман.

Не было никакого смысла что-то доказывать. Если не умеешь писать, всегда можно прибегнуть к раздробленности: рассказ в этом случае, может быть, и становится бессмысленным, непонятным и неудобоваримым, но отсутствие порядка и единства видения делает тебя неуязвимым для критики, которая естественно не может высказаться по поводу смысла рассказа или авторского видения по причине их отсутствия.

А если не умеешь рисовать, закончил мысль Сперман, то просто берешь и малюешь полотно полтора метра в высоту и двадцать два в длину, чтобы наверняка разругаться с директором музея и тем самым доказать, что ты — гений, изнасилованный тупыми бюргерами. (Истинно паразитическое, загодя субсидированное искусство-террор более позднего периода — вроде связанных корабельных мачт весом в тонну, продавливающих музейный пол, или «концерта для оркестра и восемнадцати роялей», — тогда еще не изобрели.)

— Умереть, — негромко, но все же вслух произнес Сперман. — Он должен умереть.

— Ты слишком часто говоришь о смерти, Джордж, — справедливо заметил бард. — С чем мы имеем дело — единственно, с чем мы имеем дело — это жизнь. Потому что это она и есть.

— Совершенно верно, — признал Сперман, — Один умирает молодым, другому дарована долгая жизнь. И кто знает, почему.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Аламут (ЛП)
Аламут (ЛП)

"При самом близоруком прочтении "Аламута", - пишет переводчик Майкл Биггинс в своем послесловии к этому изданию, - могут укрепиться некоторые стереотипные представления о Ближнем Востоке как об исключительном доме фанатиков и беспрекословных фундаменталистов... Но внимательные читатели должны уходить от "Аламута" совсем с другим ощущением".   Публикуя эту книгу, мы стремимся разрушить ненавистные стереотипы, а не укрепить их. Что мы отмечаем в "Аламуте", так это то, как автор показывает, что любой идеологией может манипулировать харизматичный лидер и превращать индивидуальные убеждения в фанатизм. Аламут можно рассматривать как аргумент против систем верований, которые лишают человека способности действовать и мыслить нравственно. Основные выводы из истории Хасана ибн Саббаха заключаются не в том, что ислам или религия по своей сути предрасполагают к терроризму, а в том, что любая идеология, будь то религиозная, националистическая или иная, может быть использована в драматических и опасных целях. Действительно, "Аламут" был написан в ответ на европейский политический климат 1938 года, когда на континенте набирали силу тоталитарные силы.   Мы надеемся, что мысли, убеждения и мотивы этих персонажей не воспринимаются как представление ислама или как доказательство того, что ислам потворствует насилию или террористам-самоубийцам. Доктрины, представленные в этой книге, включая высший девиз исмаилитов "Ничто не истинно, все дозволено", не соответствуют убеждениям большинства мусульман на протяжении веков, а скорее относительно небольшой секты.   Именно в таком духе мы предлагаем вам наше издание этой книги. Мы надеемся, что вы прочтете и оцените ее по достоинству.    

Владимир Бартол

Проза / Историческая проза
Дети мои
Дети мои

"Дети мои" – новый роман Гузель Яхиной, самой яркой дебютантки в истории российской литературы новейшего времени, лауреата премий "Большая книга" и "Ясная Поляна" за бестселлер "Зулейха открывает глаза".Поволжье, 1920–1930-е годы. Якоб Бах – российский немец, учитель в колонии Гнаденталь. Он давно отвернулся от мира, растит единственную дочь Анче на уединенном хуторе и пишет волшебные сказки, которые чудесным и трагическим образом воплощаются в реальность."В первом романе, стремительно прославившемся и через год после дебюта жившем уже в тридцати переводах и на верху мировых литературных премий, Гузель Яхина швырнула нас в Сибирь и при этом показала татарщину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. А теперь она погружает читателя в холодную волжскую воду, в волглый мох и торф, в зыбь и слизь, в Этель−Булгу−Су, и ее «мысль народная», как Волга, глубока, и она прощупывает неметчину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. В сюжете вообще-то на первом плане любовь, смерть, и история, и политика, и война, и творчество…" Елена Костюкович

Гузель Шамилевна Яхина

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее