Собака обошла стол, обнюхала хозяина, прошла мимо спящих детей и потянулась к двери, занавешенной пологом. Офицер рывком откинул брезент в сторону и направил пучок света карманного фонарика внутрь помещения. Пропустив собаку вперед, шагнул в комнату автоматчик.
Луч фонарика ослепил Нину. Прикрыв глаза подушкой, она замерла. Собака стала обнюхивать ее голые ноги, и Нина, ощутив влажное горячее дыхание животного, задрожала от предчувствия того, что вот сейчас пес схватит ее острыми зубищами и начнет рвать…
Офицер осклабился и сказал по-немецки:
— Каине ангст, фроляйн! Унзер зуххунд байст нур партизанен!
— Нихт ферштейн, нихт ферштейн…[5]
— пробормотала Нина, хотя и поняла, что сказал офицер.Обнюхав девушку, собака повела носом в сторону постели, а потом — шкафа. Солдат резким движением открыл его и выкинул все белье на пол. Собака обнюхала белье и потянулась в большую комнату.
А офицер задержался около Нины. Отстранив подушку от ее лица, он проговорил:
— О, варум фердекен зи ир шёнес гезихт?[6]
И, взяв девушку за подбородок, добавил по-русски:
— Немножко дикая. Я не кусайт!
Только сейчас Нина заметила, что у него на фуражке эмблема эсэсовца: череп со скрещенными костями.
В то время как офицер и солдат осматривали Нинину комнату, ефрейтор Фриц остался в большой комнате и, глядя на растерянного хозяина, улыбался. Солдат с собакой стоял у двери.
Когда офицер вышел от Нины, Григорий Михайлович уже оправился от растерянности и, встав из-за стола, поклонился:
— Садитесь, господин офицер. Покушайте.
Взглянув на стол, тот поморщился:
— Млеко и каша-а…
— Для вас, дорогие гости, найдется шпиг, яйки и… — сказала Анна Никитична, подходя к столу.
— О, гут, матка, гут, — оживился офицер, усаживаясь за стол. Прорезиненный плащ его загремел, будто жестяной. Вслед за ним сел за стол и Фриц.
Закурив сигарету, офицер угостил и хозяина.
— Зер гут, господин офицер, — похвалил курево Григорий Михайлович.
Офицер сказал что-то по-немецки, ефрейтор перевел:
— Господин обер-лейтенант говорит, что ничего, но во Франции были лучше.
Убрав со стола остатки скромной пищи, Анна Никитична постелила на стол чистую скатерть и, подав на блюде сваренные вкрутую яйца, которые у нее всегда были припасены на всякий случай, стала неторопливо нарезать маленькими ломтиками хлеб.
Она явно медлила. Ее сверлила страшная мысль; «Как же я полезу за салом в подпол? Ведь там лежат батареи для рации! И хотя они спрятаны в картошку, но если начнут копаться…»
Когда офицер покинул Нинину комнату, ей вдруг стало дурно. Но усилием воли девушка преодолела слабость, и тошнотворная муть прошла.
Поправив волосы и одернув на себе платье, Нина откинула полог и застыла в проеме: крышка лаза в подпол была открыта и по лестнице спускался вниз Григорий Михайлович. Офицер вдруг направил в темный проем свет фонарика и что-то сказал. Фриц перевел:
— Господин обер-лейтенант спрашивает, что, там у вас?
— Да, ничего, так… — сказал хозяин. — Битте, можете сами убедиться: солёности разные, бульба, шпиг…
— О, шпиг гут нада! — кивнул офицер.
Голова Григория Михайловича скрылась в подполе. Офицер наклонился к лазу и, опершись рукой о крышку, покрытую изнутри осклизлой плесенью, вдруг отдернул ее и брезгливо поморщился:
— Пфуй, айн вильдер![7]
Нина схватила полотенце, висевшее у печки, и подала его гестаповцу. Вытирая запачканную плесенью руку, тот поблагодарил:
— Данке, фроляйн.
— Пожалуйста, — с улыбкой ответила Нина.
В то время как немцы обшаривали квартиру, полицай, пришедший с ними, слазил на чердак и, вернувшись, доложил офицеру, что на верхотуре ничего нет, кроме пыльного хлама и мышей…
В это время из подпола показался хозяин, держа в руке кусок просоленного, с мясными прожилками сала. Лицо у него было красное, потное.
Офицер что-то сказал ефрейтору, и тот, вынув из-за пояса финский нож, стал нарезать сало прозрачными ломтиками, причмокивая при этом языком.
Гестаповец брал двумя пальцами ломтик сала за шкурку и, подбрасывая его над мордой овчарки, отрывисто покрикивал: «Ап!» Собака подхватывала сало на лету и проглатывала. Офицер смеялся, ефрейтор, как и раньше, чему-то улыбался, а солдат стоял у порога, точно истукан, и, глотая слюну, ничем не смел выражать свои чувства.
От громкого смеха дети завозились на постели и сквозь сон стали бормотать и всхлипывать.
Офицер что-то сказал по-немецки, и ефрейтор перевел, взглянув при этом на Нину:
— Господин обер-лейтенант говорит, что он холостой.
Девушка кивнула: «Гут, гут», села к столу и стала угощать гостей:
— Кушайте, господа. Битте! Пожалуйста!
— Ди дойче арме вирт гут ферзоргт,[8]
— сказал по-немецки офицер, а ефрейтор перевел и добавил:— Кушает и не нуждается.
— Я, я, — подтвердил офицер.
Нина осмелела. Слегка дотронувшись пальцем до перстня, сверкающего зеленым глазком на пальце гестаповца, нарочито восхитилась:
— Какое у вас красивое колечко!
— Смарагд, — проговорил тот, польщенный, и спросил: — Ир наме, фрейлейн?
— Нина.
— Хочешь, их комме морген абендс унд шенке дир айнен ринг?[9]
Нина растерянно взглянула на «отца», и тот смущенно проговорил: