Фуксия неизменно возвращала кровать на место, чтобы никто не смог проникнуть в ее святилище. Необходимости в этой предосторожности не было никакой, поскольку кроме госпожи Шлакк в спальню никто не заглядывал, а старенькой няньке нипочем не удалось бы вскарабкаться по ста с чем-то узким, темным ступенькам, приводившим в конце концов на чердак, бывший, сколько Фуксия помнила себя, неоскверненным миром, принадлежавшим ей одной.
Пока одно поколение сменяло другое, какая-то часть хлама Горменгаста находила дорогу в эту область крапчатого света, в эти теплые, бездыханные, вневременные края, где гигантские стропила плыли по воздуху, окруженные тучами мотыльков. Где пыль была, как пыльца, нежно укрывшая все вокруг.
Чердак состоял из двух галерей и мансарды, вторая галерея, в которую можно было спуститься из первой по трем хлипким ступенькам, шла к первой под прямым углом. На дальнем ее конце деревянная лесенка поднималась к похожему на узкую веранду балкону. На левом краю балкона имелась дверца, безмолвно висящая на одной петле, дверца эта вела в третье из образующих чердак помещений. Им-то и была мансарда, к которой Фуксия относилась как к сокровенному месту, своего рода языческому капищу, неприступной крепости, твердыне, никогда не называемому царству, ибо назвать его значило нарушить обет — совершить святотатство.
В день, когда родился ее брат, в то время как замок под нею гудел от изливавшихся сверху слухов, наполняющих комнату за комнатой, галерею за галереей и так до самых нижних погребов, Фуксия, как и Ротткодд в его Зале Блистающей Резьбы, пребывала в полном неведеньи.
Она дернула за черный хвостик витого шнура, свисавшего с потолка в углу спальни, и в далекой комнате, которую госпожа Шлакк обжила еще два десятка лет тому назад, зазвонили сразу несколько колокольцев.
Солнечный свет, лиясь между восточных стрельниц, освещал Стену Резчиков и падал на горный склон за нею. Солнце вставало, и одно терновое дерево горы Горменгаст за другим возникало в белесом свете, поочередно обращаясь в призраков, там, здесь, по всей огромной массе горы, пока вся она не претворилась в неровный треугольник, светящийся на фоне тьмы. Семь облачков, словно стайка нагих херувимов или выводок поросят-сосунков, плыли, пухлые, розоватые, по аспидному небу. Фуксия хмуро последила за ними, глядя в окно. Затем выпятила нижнюю губу. Уперла руки в бока. Голые ступни ее замерли на каменных плитах.
— Семь, — сказала она, смерив каждое грозным взглядом. — Их там семь. Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь. Семь облачков.
Она поплотнее стянула на плечах желтую шаль, ибо ее, одетую только в ночную рубашку, уже пробирала дрожь, и снова дернула за шнурок, призывая госпожу Шлакк. Порывшись в ящике стола, она отыскала угольный карандаш, подошла к сравнительно пустому участку стены и, начертав злобное 7, обвела его кружком и тяжелыми, непреклонными буквами вывела снизу «ОБЛАКА».
Фуксия отвернулась от стены и, неуклюже приволакивая ногу, шагнула к кровати. Длинные, черные как смоль волосы привольно спадали ей на плечи. Глаза, всегда слегка затуманенные, не отрывались от двери. Так она и стояла, выдвинув ногу вперед, когда ручка двери повернулась и вошла нянюшка Шлакк.
Увидев ее, Фуксия стронулась с места, но направилась не к кровати, а в пять шагов приблизилась к госпоже Шлакк и, быстро обвив руками шею старухи, яростно поцеловала ее, отступила и поманила к окну, указывая в небо. Госпожа Шлакк глянула поверх протянутой Фуксией руки и указующего перста и спросила, что она должна там увидеть?
— Толстые облака, — сказала Фуксия. — Их там семь.
Старушка прищурилась, вгляделась, но только на миг. И издала негромкий звук, видимо, означавший, что картина не произвела на нее впечатления.
— Почему семь? — спросила Фуксия. — Семь для чего-то. Для чего семь? Один для гордой гранитной гробницы — два для дикого дома из дуба; три для кромешных коварных коней; четыре для рыцаря с копьем из пырея; пять для рыбы с веселым хвостом; шесть — зачем шесть, забыла; а семь — для чего семь? Восемь для жабы с глазами, как бусы; девять, что девять? Девять для… девять, девять… десять для тысячи тоненьких тостов. А семь для чего?
Фуксия притопнула ногой и уставилась на бедную старую няню.
Нянюшка Шлакк чуть слышно покашляла — к чему прибегала обычно, желая выиграть время, — а после сказала: «Хочешь горячего молока, сокровище мое? Тогда скажи, потому что я очень занята, мне еще белых котов кормить, дорогая. Знают, какая я расторопная, душечка моя, вот и наваливают на меня то одно, то другое. Зачем ты звонила? Говори поскорее, выдумщица моя. Зачем звонила?»
Фуксия прикусила пухлую красную губу, тряхнула гривой ночных волос и отвернулась к окну, обхватив за спиною локти ладонями. И замерла, напряженная, угловатая.
— Мне нужен плотный завтрак, — наконец сказала она. — Куча еды, я собираюсь думать сегодня.
Нянюшка Шлакк разглядывала бородавку на своем левом предплечье.
— Ты не знаешь, куда я пойду, но я пойду в одно место, где можно подумать.
— Да, дорогая, — сказала старушка.