— А ты покричи,— говорит Боря,— может еще кто отзовется?
Гриша не думает, лезет на кучу льда, берется за сетку… Стаскиваю вниз.
— В карцер захотел?
— Пожалел,— Боря прищурился на меня,— а выпустят, вспомнишь? А ведь точно — выпустят!
И я чувствую, что-то во мне дрогнуло, я же знаю, понимаю — никогда не вернусь, не выйду, нет амнистий, быть не может, а если будет, не для меня… Но — по логике, по здравому смыслу, по…
Черная дверь дворика исписана сплошь — ручками, карандашом, чемто острым: «Два месяца в 249 Тенгиз», «Прокушев тварь кумовская!» «Федю кинули на общак», «Вася! Ты мне друг до смерти»…
— Говоришь, лесенка на трубе? Верно… Боря сидит у стены, на корточках, курит.— Летом один пролез через сетку, по крыше — и на трубу. Днем было, гуляли, видели. Вертухаев набежало — море. А он кричит: «Если кто полезет — спрыгну!» Притащили сеть, а боятся — сиганет мимо, на улицу, скандал. Сам Петерс вылез на крышу, уговаривал через мегафон, что ничего ему не будет…
— Слез? — спрашивает Серега.
— Куда денешься. Здравый смысл — так, что ль, Пахом?
Пахом не отвечает.
Читаю на черной двери: «Если выйдешь, скажи матери, что я…» — дальше замазано. «Коля! Коля! Коля! Держись я в отказе!..»
Вертухай проходит над двориком, глядит на нас.
— И через пятьдесят лет, посмотришь, тут то же самое будет,— говорит Боря.
— Кто будет смотреть — наши дети, и они тут окажутся? — спрашивает Андрюха.
— Внуки. Ничего никогда не изменится.
— Зачем тогда кричали — чему радовались?
— Все равно приятно. Один сдох.
— А ты, Вадим, тоже ни на что не надеешься? — это Пахом.— Считаешь, исключено?
Я ловлю в себе смутную мысль, она зрела, рождаясь из чувства, Боря разбудил ее нелепой, пустой уверенностью — не надеждой, уверенностью!.. Вот она…
— Был царь на Руси, — говорю я,— Борис Годунов, а у него сын Федор. Царь был настоящий, законный, хотя коварством и хитростью захватил власть, а потому боялся за сына. Позвал его перед смертью…
Еще один вертухай медленно проходит над нами, прислушивается.
— Ты с малых лет сидел со мною в Думе,— говорит сыну Борис Годунов.
— Ты знаешь ход державного правленья; Не изменяй теченья дел.
Привычка — Душа держав. Я ныне должен был
Восстановить опалы, казни — можешь их отменить; тебя благословят,
Как твоего благословляли дядю, Когда престол он Грозного приял…
— Как, как?..— говорит Пахом: —«Я должен был восстановить опалы, казни… Можешь их теперь отменить»?
— Со временем и понемного снова затягивай державные бразды. Теперь ослабь, из рук не выпуская…» — договариваю я.
— Вот он государственный здравый смысл,— говорит Пахом, — может, кто сообразит, прочтет ему про Годунова?
— А чем там кончилось? — спрашивает Боря.
— Плохо кончилось — говорю я. — Царь помер, сына убили, а народ промолчал.
12
Я понимаю, что потерял необычайно важное, дорогое, не наработанное, незаслуженное, а мне подаренное. Потому и потерял, думаю я, что оно не свое, мне подарили, как поощрение, в надежде, что пойму его ценность и ни на что не променяю, ни за что не отдам, а я растратил, расточил… Нет! Мне дали в рост, думаю я, вот в чем духовный, евангельский смысл того, что со мной произошло: мне дали талант, который следовало приумножить, а я закопал его в землю, потому Хозяин, придя, отобрал и отдал кому-то другому. Может быть Сереге Шамову?.. Не мое дело — кому. Мое дело вернуть, вымолить, отдать все, что осталось, лишь бы вернуть, получить снова… И я пытаюсь восстановить в себе это ни на что не похожее ощущение… Мне не за что зацепиться, в моей жизни аму нет соответствия, я не могу постичь что оно означало. Но оно было, было! Осталось во мне, как мгновение безмерного счастья, пролившегося на меня на сборке, в надсадном дыхании, хрипе, бежавших рядом несчастных людей, и там, в нескончаемых гулких коридорах с черными глухими дверями — я был, на самом деле, счастлив, той полнотой любви и радости, которая льется уже через край… Как это вернуть?