Мы с интересом расспрашивали банного деда о разных неизвестных нам подробностях административного тюремного распорядка, и с удивлением узнали между прочим, что во время купанья женских камер он продолжал исполнять свои обычные банные функции, только молодые нижние чины заменялись женским персоналом из уголовниц. На вопрос, не стыдились ли его женщины, он отвечал: «Чего меня стыдиться, я старик». Его спросили, много ли бывало избитых женщин, он кратко сказал: «Бывали!». А когда ему задали вопрос, как же сам он не стыдился, то он махнул рукой: «Кабы была одна голая баба — ну это точно, было бы совестно, а сто голых баб — вполне не впечатлительно!»..
III
Баня была праздником — и отдыхом, и развлечением. Но развлечения бывали у нас и другие. Вот, например: каждую пятницу — обход камер комендантом, помощником начальника тюрьмы, для приема заявлений и жалоб. Рано утром корпусной предлагал старосте выяснить число желающих писать заявления. Число это бывало всегда очень большим — не менее трех четвертей камеры. Когда число было выяснено — дежурный по коридору выдавал такое же количество четвертушек бумаги, три-четыре чернильницы, с десяток ручек с перьями. (И как это не боялись выдавать нам такие опасные острые орудия, когда даже металлические пуговицы спарывались с платья при первом же обыске!). Вплоть до обеда камера погружалась в сравнительную тишину: перья скрипели, разговоры шли шепотом, ожидавшие очереди получения перьев молчаливо обдумывали предстоящие заявления.
Писать вы могли о чем угодно и кому угодно: своему следователю, начальнику отдела, начальнику тюрьмы, прокурору НКВД, прокурору республики, наркомам, Политбюро, «самому Сталину». (Вот только нельзя было писать письма жене, дать ей знать о своем существовании…) И писали, писали, писали: жаловались на методы допросов, просили о свидании с больной женой (тщетные просьбы!), указывали на свою полную невинность, на оговоры, отказывались от ранее сделанного вынужденного сознания… Камерные «наседки» пользовались случаем и строчили доносы, сообщали о разговорах в камере, называли ряд фамилий. Одну из таких «куриц» удалось разоблачить: дальнозоркий сосед по писанию прочел несколько фраз в изготовлявшемся доносе. Произошел скандал, «курицу» изрядно потрепали, и начальство немедленно перевело эту «курицу» в другую камеру, а мы через почтовое отделение № 1 и № 2 поспешили оповестить об его фамилии всю тюрьму.
Но вот — заявления написаны, обед пришел. Часа в два раздавался окрик: «Встать!» — и в камеру входил в сопровождении корпусного помощник начальника тюрьмы, молча проходил по рядам, молча принимал заявления. Их по счету должно было быть ровно столько же, сколько было выдано четвертушек бумаги. Во время этого обхода можно было делать и устные заявления, — например, о недостаточном количестве получаемых камерой книг из тюремной библиотеки, о плохом качестве пищи, о недостаточном времени для прогулок (дежурные по прогулкам часто уменьшали наш «прогулочный паек») — и о тому подобных мелочах тюремного обихода. Выслушав эти жалобы и приняв письменные заявления, помощник начальника покидал камеру, чернила и перья отбирались — и наш писательский зуд проходил до следующей пятницы. Как никак, а все же это было развлечением.
Я ни разу не написал ни одного заявления: знал, что это решительно ни к чему. Полагаю, что и большинство писавших прекрасно знало, что заявления эти не пойдут дальше следовательского стола, или, вернее, корзины под столом. Следователи прочитывали их и бросали в корзину для сорных бумаг. Был такой случай: одни из заключенных, московский педагог, написал на имя прокурора республики очень яркую жалобу на действия своего следователя. Он был приглашен к последнему, получил от него несколько затрещин, а разорванное тут же на клочки его заявление было брошено ему в лицо. Все это знали — и все-таки писали, писали, писали, быть может надеясь на русский «авось», а может быть, и ни на что не надеясь, просто для развлечения. Только один род этих заявлений приносил немедленные плоды: заявление об отказе от прежних показаний, вынужденных физическими аргументами следователя. Тогда взбунтовавшегося тюремного раба немедленно вызывали к следователю — и система допросов начиналась сначала. Плохое это было развлечение.
Но вот уже не развлечение, а настоящее событие, происходившее три раза в месяц: «Лавочка»!