Серая шерстяная вата нахмурилась, отодвинув солнце выше, собралась пухлыми складками, напыжилась — и вниз полетели тяжелые капли. Капли били редко, негусто, не долетая до земли, оседая на телах и доспехах, и люди внизу не замечали небесной влаги, не чувствуя, что кропит лица и руки, холодная вода или горячая кровь. Над полем снова запели сигнальные трубы и рога, высоко на древках закачались флаги, и рассеянная пехота противника у правого крыла собралась снова, перестроилась, и опять задрожал воздух; человек в миланском доспехе на миг замер, пошатнулся, и окружавшие его конные сомкнулись, чья-то рука ухватила коня за узду, желая развернуть, и человек встряхнулся, рванул поводья на себя и снова вылетел вперед, едва не оставив своих охранителей далеко за спиной.
Неистово раскачивался стяг на левом фланге австрийского войска и пыталась о чем-то докричаться труба, но наступающие конные медленным упрямым клином уже отрезали этот ломоть от прочей армии, окружив, и внутри этой стальной ограды две конницы смешались, слились, и теперь одна планомерно, вдумчиво крошила и втаптывала в землю другую.
Летящие с небес капли стали крупнее и гуще, серая шерстяная вата растянулась, расправилась и деловито закропила гремящее поле. Поле п
Взмахнул крылом намокший тяжелый баннер, взвыл рожок, и пехота главного легиона покачнулась нестройной волной, расступилась будто нехотя, подалась назад. Миновало мгновение — бесконечное, как эта серая пелена над головами — и в прореху потек тонкий ручеек конных рыцарей Хоэнцоллерна, расплываясь за рядами пеших, раскатываясь, точно свернутое полотно, и уже широким потоком хлынул в ряды австрийцев.
Капли с небес зачастили сильнее, ударяя в лица, сползая холодными змеями за шиворот, с трудом уходя в землю, лошади храпели и жмурились, но неслись вперед, повинуясь седокам. Снова заголосил сигнал — и сумей солнце вновь взглянуть вниз, оно увидело бы, как на левом фланге наступающих показалась тонкая бело-стальная кромка. Она приближалась и ширилась, и расстилалась, распухая в широкую полосу, и в конницу противника врезался клин верховых в белых ваппенроках с черными крестами.
Орден собрал всех, кто смог бы успеть на эту войну. Орден объявил, что благословенны братья, которые в великой поспешности немедля соединятся с войском Императора, и нимало не будут порицаемы те братья, которые в усердии нагонят воинство Господне на марше, пусть бы даже и кони их пали от изнеможения, а тем братьям пришлось сражаться пешими, но таковые из братьев, кто не пожелает прислушаться к гласу Понтифика, по неверию, тайному зловерию или лености, ещё вчера прокляты навечно, покрыты несмываемым позором и повинны смерти. У Ордена, в конце концов, все еще был должок за Грюнфельде… И сейчас солнце могло бы увидеть, сколь многие явились долг оплатить.
Хоэнцоллерн и орденские завернули коней, проигнорировав пехоту, устремившись на остатки конницы, передовой легион двинулся в атаку снова, и в правое крыло влились две тысячи свежих клинков: Жижка повел в наступление своих гуситов. Если бы солнце могло это видеть, оно ужаснулось бы виду этих лиц, этих глаз, осиянных болезненной, одержимой, неуместной радостью пополам с гневом, оглохло бы от криков ярости и наверняка решило бы, что одних лишь этих двух тысяч безумцев могло бы хватить, чтобы смести с лица земли все живое.
С вышины заструилось сильнее, и казалось, что небесная влага растворяет, рассеивает вставшее в оборону войско — еще недавно плотная масса людей и коней как-то вдруг, внезапно распалась, раздробилась на островки. На берега островков набегали волны, накатывали, сжимали, откатывали назад и набегали снова, и с каждой волной островки таяли, сжимались, убавлялись. Волны редели и вновь сгущались, подпитанные свежими ручьями, охватывали гаснущие островки…
Солнце над серой пеленой уже давно взобралось на вершину своего дневного пути и замерло, терпеливо поджидая, когда серая вата избавится от насильно скопленной влаги. Оно не видело, как там, на поле, исчез сначала один островок, потом другой, и в раздробленной темной массе пролегли два широких коридора, и вдалеке, у оконечности одного из них, кто-то вырвался верхом из общей свалки, кто-то так же окруженный всадниками, как и человек в миланском доспехе. Он на мгновение застыл на месте, и если бы солнце могло бросить взор сквозь серую пелену, оно увидело бы, как далеко у правого крыла австрийцев, уже почти смятого и растоптанного, так же замер тот, кого оно прежде видело на поле и в комнате, и миланский доспех его поблек от крови и грязи и местами помят, и шлем не то потерян, не то сброшен.
Солнце могло бы подумать, что время остановилось для этих двоих, и это, быть может, так и было.