— Вот на земле-то нашей что творится. — И то, и это. И царь тебе, и воры, и стража… А солнцу, смотри, все едино: оно, знай, все согревает, милует…
— Экой ты, завертыга, — вдруг сказал тут портной, — задумчиво и с уважением глядя на Герасима.
Святая простота
Москва… Малый театр торжественно чествовал дни свобод.
На сцене был устроен «фестиваль». Соорудили возвышение-пьедестал, на него встала одетая боярышней актриса в голубом кокошнике — Яблочкина, почтенная красавица театра, подняв к небу руки, обвитые разорванной цепью, а к ногам ее картинно припал солдат (почему солдат — неизвестно)… Эта живая картина называлась «Свободная Россия».
Внизу полукругом стояли артисты во фраках и артистки в открытых платьях и в шляпах с перьями паради (шляпы с паради были у всех — иначе казалось невозможным!). Оркестр играл «Марсельезу». Артисты пели хором:
Выходило отлично, совсем как в Париже на баррикадах…
Я смотрел на толстого князя Сумбатова[288]
, на Головина, на многих других. «Какие цветущие, полные, — думалось мне, — такие добродушные толстяки, а вот на бой идут… вперед, куда?»При звуках нового гимна партер встал. Загремели аплодисменты, из битком набитых лож элегантные дамы махали платками и биноклями, и на их шеях блестели бриллианты…
А за кулисами толпились знакомые актеров, штатские и военные, нарядные девицы, учащаяся молодежь. В артистические уборные трудно было протиснуться. Тут лилось шампанское и пиво, уничтожались бутерброды; чувства у всех были повышенные, настроение торжественное. Все говорили, спорили, смеялись, поздравляли друг друга, лобызались. Еще бы, такой праздник, такие дни!
За кулисами подошел театральный рабочий Василий Белов. Мы много работали вместе, он даже в Париж со мною ездил.
— Василий, — говорю, — ты рад свободе-то?
Василий посмотрел мне в глаза и засмеялся.
— Чего смеешься?
— Эх, Кистинтин Лисеич, сапоги двести рублей, а жалованья сорок получаешь. Свобода это? Нет, нехорошо будет. Мы-то знаем.
Настроение торжественного праздника продолжалось. По окончании живой картины все гурьбой поехали в Литературный кружок[289]
, на Малую Дмитровку, где артисты были как у себя дома: ужин, речи, железка[290]…А вот уж и тройки. Кто едет? Все едут. Гремят колокольцы. К «Яру» летят тройки.
Еду и я. Летим мимо памятника Скобелеву[291]
. Площадь полна народу — черным-черно, митинг. Какой-то всадник — не то чиновник, не то рабочий — говорит речь и кулаком грозится в небо. Гулом одобрения отвечает толпа. И дальше летят тройки по Тверской-Ямской… Рядом со мной сидит толстый кудрявый присяжный поверенный Видиминов. Напротив — Таня, актриса. Видиминов пьян. Он закрыл глаза и водит рукой по платью Тани у колен и пониже, как бы муху отгоняет…Блистает «Яр», залитый электричеством. Народу тьма. «Нет столов, — объясняет лакей, — все занято». Из залы и тут гремит «Марсельеза».
— Не моя шуба, — кричит какой-то интеллигент, — и шапку украли, кто смел? Я требую!
В другом углу цыганка, прижав к куче повешенных шуб бледного юношу, убеждает его:
— Нет, отдай, отдай, 25 рублей отдай! Ты фрукты спрашивал, — отдай!
А слева, что это? В огромных окнах ресторана, за стеклами, словно привидения, толпятся фигуры в длинных белых саванах, с перевязанными головами. Темные тени странно искажают грубые лица в бинтах: это раненые солдаты из соседнего лазарета, — пришли поглазеть, как пируют граждане…
Уже светлело, когда я возвращался домой. Извозчик, пожилой мужик, обернувшись ко мне, сказал:
— Слобода-то, барин, хороша, слов нет, очень хороша. Только вот, когда деньги в кучу сложат да делить зачнут, тут драки бы не вышло. Вот что…
— А ты давно в Москве извозчиком? — полюбопытствовал я.
— Да годов, почитай, сорок, — ответил он.
Позвонив у подъезда, я ждал, пока заспанный дворник возился с ключом.
По мостовой шел сильно выпивший парень в поддевке. Поравнявшись со мной, он погрозил мне огромным кулачищем, остановился и запел:
Я брел долго зимней дорогой, лесами, проселками. Странное было, смутное время…
Ночь. Станция. В окнах тусклый свет. Фонари у крыльца разбиты, навалились сугробы снега. А сбоку от лестницы, на платформе, лежат в снегу — один здесь, другой там — люди ничком: рты открыты, будто кричат. Мертвые? Тифозные?
Я вошел в станционное помещение. Душно, пахнет карболкой, коптит маленькая лампа; на полу, сбившись в тесные ряды, спят пассажиры, ждут поезда. Пробираюсь между спящими в телеграфное отделение. Телеграфист сидит под лампочкой, ленту читает. При моем приходе недовольно спрашивает, стуча ключом:
— Чего надо, товарищ?
— Шура, — говорю, — не узнали?
Обернулся.
— Э! Не узнал, право. Что же вы — пешком? Чего это? Ехать собрались?
— Да вот, еду. Когда поезд-то?