Помню, за завтраком в «Эрмитаже» он очень интересовался разными сортами вин и поспорил по поводу марки поданной нам бутылки с метрдотелем. Тут же, в «Эрмитаже», я познакомил тогда его с Мамонтовым, Саввой Ивановичем…
Когда к нам в мастерскую пришел Серов, он недоуменными глазами посмотрел на большие картины Врубеля и опустил голову.
— Замечательно… — сказал я. — Не правда ли?..
— Не знаю… — ответил Серов.
— По-твоему, это не то? — спросил Врубель, обращаясь к Серову. — А т-а-к я не хочу… Скучно… Все одинаковы, как гробы… Я не хочу этого… Я не интересуюсь, кто как умеет… Все уже написано так, как никому уже не написать… А я хочу
— Может быть, ты и прав, Михаил Александрович, — сказал Серов, — но я-то этого не понимаю…
— А я не понимаю середины… Я не люблю то, что похоже на натуру… Я вижу не людей, а сплав чего-то… прекрасного и ужасного!.. Слово и язык искусства не есть копия и натура, а художник и его восхищение… Но об этом не стоит говорить… Это долго и бесполезно… Ах, меня совсем не интересует — кто как пишет теперь… Я просто не могу смотреть на все это… Неприятно. Краски в тубах прекраснее, чем теперешние произведения художников! Вы счастливцы… Вы смотрите выставки, восхищаетесь… Находите какую-то разницу нового от старого, какие-то достижения… А я никаких не вижу… Не смотрю и не люблю смотреть… Мне просто представляется все одинаково плохим и невозможно скучным… Лучшее, что я вижу теперь, это — ярлыки на бутылках коньяков и ликеров… Какие они бывают замечательные!.. За границею с этим ушли очень далеко вперед. А какие ярлыки на шампанском!.. Сделать их вовсе не просто… Не думайте…
Серов вскоре простился и ушел. А мы поехали к Мамонтову.
— Какой же русский художник тебе нравится? — спросил я однажды Врубеля.
— Какой?.. Много хороших художников русских… — ответил Врубель. — Иванов — величайший… Он очень постиг декоративность форм. Декоративность концепции на холсте… Его этюды поразительные… Но он не оставил после себя следа… А Тропинин?..
— А кто за границей восхищает тебя?
— Ватикан.
Врубель хорошо знал искусство итальянцев, Ренессанс. Он постиг его глубины. Любил Италию и много раз ездил туда.
Чем более жили мы с Врубелем, тем более я убеждался, что он нездешний жилец, что он пришел к нам откуда-то, издалека, и что вся бездна глубины души его нездешняя, что он пришелец, мимоходом проходящий по путям нашей жизни. Порой внешне он казался таким же, как и все… Он мог дружить со всеми. В ресторанах он мог часами разговаривать с метрдотелем, с промотавшимся игроком, с каким-нибудь помещиком или персидским ханом, с самим содержателем трактира «Теремок» в Сокольниках. Но однажды, познакомившись у меня с Поленовым, он промолчал целый вечер.
Получив от Кушнерева наказ иллюстрировать Лермонтова[196]
, он разрезал свой эскиз Распятия, о котором я говорил выше, на части, и оклеив бумагой, сделал на этих разрезанных кусках свои знаменитые иллюстрации к «Демону»[197]. Тогда же он уничтожил и свой огромный холст с портретом итальянки-наездницы, которую, кстати сказать, переехав ко мне, он более никогда не встречал.— Зачем ты погубил свое «Распятие»? — спросил я Врубеля.
— Все равно… Никому это не нужно…
Однажды в мою мастерскую пришел П. М. Третьяков. Он смотрел мои работы. А в стороне, тут же, рядом, стояли эскизы Врубеля «Тамара в гробу», «Выстрел», «Хождение Христа по водам»…
Я сказал:
— Посмотрите. Это Врубель. Какие у него замечательные произведения…
Павел Михайлович посмотрел. Потом, отвернувшись, сразу стал прощаться со мной…
— Я этого не понимаю… Прощайте, — сказал он и ушел.
Пришел Врубель. Я рассказал ему, что был Третьяков и что он сказал.
Врубель сразу повеселел и рассмеялся.
— Чему же ты радуешься? — спросил я.
— Плохо было бы, если бы он сказал, что хорошо…
Какая добрая была улыбка у Врубеля! Какая мягкость была в ней… В нем не было ничего злого, ни в малейшей степени, ничуть… Он смеялся и всегда был остроумным… Временами Врубель, конечно, и сердился. Но — странная вещь! — чаще на плохо пришитую пуговицу, чем на не понравившуюся ему мысль или неприятное в человеке… Когда ему бывали неприятны чьи-нибудь слова, он опускал голову и торопился перевести разговор на другую тему. Он никогда не спорил с художниками. При Репине, Васнецове, Сурикове, встречаясь с ними у Мамонтова, он обычно не участвовал в общей беседе. Во время подобных встреч — на людях — он выглядел иностранцем, чужаком, появившимся в русской среде откуда-то со стороны…
Однажды я застал Врубеля за довольно странной работой: на голубом атласе широкой ленты он витиеватыми буквами, какого-то чрезвычайно сложного и фантастического стиля, отчетливо и остро, без всякого предварительного эскиза, делал надпись золотом:
И все.
— Что это такое ты делаешь? — спросил я.