Американизация России означает тут нечто вроде национального примирения, объединения между черным, белым и красным, то есть, по-видимому, между промышленниками и полярными политическими силами. Потом Блок, стремившийся опубликовать этот текст в далеком от мистики
Вернемся к русским, побывавшим в Америке вслед за Рахметовым, но в отличие от него вернувшимся оттуда. В конце 1870-х годов происходит сближение бывших чайковцев со Львом Толстым. В 1878-м с Толстым познакомился и, как сообщают, подружился Маликов. Он потерял жену, которая выдержала американские невзгоды, а дома умерла при трагических обстоятельствах (женщина-врач, одна из первых в России, заразила ее, осматривая после родов[223]
). Другой канзасский общинник, Василий Алексеев, по своем возвращении из Америки в 1877 году работал учителем у детей Толстого в Ясной Поляне; потом один из приступов ревности Софьи Андреевны к слишком близким друзьям ее мужа заставил его удалиться.Чайковский задержался в Америке и в 1878 году примкнул к шейкерам в общине Sonyea в штате Нью-Йорк. Тут он провел около года. Похоже, что именно здесь Чайковский нашел то, что искал. «То, что я встретил у шекеров, было вещью совершенно непредвиденной […] Обновление явилось бы, где бы я ни был — оно как бы созрело из всего прошлого. […] Мы не секта, не партия, и не община […] Мы целое, связанное только своим внутренним миром», — записывал он. У шейкеров Чайковский пережил свое второе, после встречи с Маликовым, духовное перерождение — «второе богочеловечество», как он это сам называл. Его записи этого периода, довольно многочисленные, мало чем отличаются от слов американских шейкеров и русских хлыстов:
…обновиться должен человек, стар он, изношен; внутреннее перерождение лишь может спасти его. Нужна, необходима новая религия. Так возникает богочеловечество […] В потрясенной религиозным экстазом душе человека вырастает образ Бога-вселенной. […] Сначала богочеловеки верят, что мировая душа есть душа человека. Позднее они склоняются к мысли, что мировая душа обнаруживается во всей своей чистоте в душе человеческой лишь в моменты религиозного экстаза […] Итак, минуты полноты субъективной жизни суть источники счастья и энергии […] Вот тип новый, мировой, религиозный. Ему узка семья, […] узка работа для себя, узка и деятельность на пользу других людей; ему нужны цели, освященные прямо мировой волей, […] — живой в его необъятном порыве, широком и страстном мировом чувстве (Ч, 137).
Идеи Чайковского близко подходят к аморализму в духе Ницше или, возможно, любимых героев Аполлона Григорьева. «Пора человеку сознательно отдаться своим инстинктам и лишь регулировать их наиболее полную […] работу рассудком, с глубокой верой в их гармоничность и всесилие» (Ч, 149). Вслед за европейскими и русскими утопистами, от Руссо до Рахметова, он верит в естественную доброту человека, которую культурная рефлексия способна только портить: «Если человек сам думает, что его поступок дурен — он ошибается […] В этой неспособности почуять свою правоту — все глубокое несчастье этих людей. Они жили бы полной и высокой жизнью, если бы сознавать и верить […] в святость и неприкосновенность велений души человеческой» (Ч, 127).