В доказательство Уилсон с сочувствием цитировал виконта де Вогюэ, такого же любителя русской литературы, который бывал в Петербурге в 1880-х и сравнивал русских с буддистами. Мало удивительного в том, что ориенталистский способ любить и понимать Россию не менялся с десятилетиями. Суть и обаяние ориентализма в том, что он и его предмет, Восток, выделены из истории, не подлежат ее власти, нечувствительны к западному времени[394]
. Если же ориентальное понимание России нуждалось в обосновании, таковым могло быть все что угодно: расовые идеи о татарской крови; психоаналитические спекуляции о национальном характере и о том, какое влияние оказывает на него пеленание детей; географические рассуждения о российском климате; исторические сведения о варварстве царского режима и о низкой грамотности народа; самым частым источником служили избранные сочинения русской литературы. Мало кто из fellow-travelers читал ориентальные тексты современных им русских писателей-попутчиков, но Достоевский был их обязательным чтением, его не зря предпочитали Чехову или Толстому. Итоговая идея о неготовности российского общества к демократии не всегда логично вела к выводу о его готовности к диктатуре пролетариата, культурной революции и историческому рывку: старая логика русских радикалов-подпольщиков теперь воспроизводилась гостями интуристовских отелей. Пустое место,Отсталость России волновала американцев из-за исторических воспоминаний о собственной, так успешно преодоленной отсталости, но также ввиду небескорыстных колониальных целей. Раньше и лучше других это сложное сочетание интересов понял Павел Милюков, пять раз, начиная с 1903 года, посещавший Америку и преподававший в лучших университетах. Спонсором Милюкова был миллионер Чарльз Крейн, бывший посол в Китае, который основал кафедру славянской истории Чикагского университета; Милюков именует его старинным масонским способом — «друг человечества». Интересуясь только «старыми культурами, оттесненными новыми цивилизациями», Крейн «не терял из вида специальных интересов собственных предприятий»[395]
. Завзятый путешественник, Крейн не любил Европы: «его тянуло дальше, в страны, в которых сохранялись остатки старой восточной культуры: Китай, Россия, Балканы. В этом сказался стопроцентный американец, не оторвавшийся от собственной старины, такой еще недавней» (Там же). Западник и историк, сам Милюков никогда не написал бы Китай, Россию и Балканы через запятую; он воспроизводит американскую перспективу, в которой Россия виделась одной из стран загадочного, застывшего Востока. В те счастливые времена ориентализм американских русофилов не затемнялся идеологическими предпочтениями. Так рассуждал и Генри Адамс, посетивший Россию в 1901 году. Внук первого американского посланника в России, профессиональный историк Адамс увидел страну вне мира и истории. И все же именно ему, американскому интеллектуалу, эта страна внушала смутные диалектические надежды:Ученик Гегеля собрался в Россию, чтобы расширить свое понимание «синтеза» […] Русские развивались диаметрально противоположно [в сравнении с американцами]. Россия не имела ничего общего ни с одной из древних или современных культур, какие знала история. […] Русские, вероятно, никогда не менялись, — да и могли ли они? […] Россия выглядела бескрайним ледником, стеной из древнего льда, — крепкой, первозданной, вечной[396]
.Эти надежды на дополнение Америки ее противоположностью, Россией, и на приближающийся «синтез» между ними осуществлялись на глазах следующего поколения. Перехватывая ориентальную традицию, новым левым 20-х и 30-х годов удалось слить два разных по своей природе чувства — симпатию к России и интерес к левым идеям. В нынешней теории идеологии такой процесс называется пристегиванием[397]
; жаль, теория отстежки еще не разработана. На практике американским левым и сегодня не удается стряхнуть с себя прах Советской империи[398].