– Итак, Хармид, – сказал я, – если ты вновь как следует вдумаешься в сказанное, бросив взгляд на самого себя, и представишь себе, каким именно делает тебя свойственная тебе рассудительность, то, взвесив все это, ты сможешь смело и точно определить, что же она собой представляет.
А он, чуть-чуть помедлив, а затем вполне мужественно оценив себя, молвил:
– Теперь мне кажется, что рассудительность делает человека стыдливым и скромным и что она то же самое, что стыдливость.
– Пойдем дальше, – сказал я. – Ведь перед этим ты согласился, что рассудительность – это нечто прекрасное?
– Конечно, – отвечал он.
– Но разве люди рассудительные – это одновременно не хорошие люди?
– Да, хорошие.
– А разве может быть хорошим то, что не делает людей хорошими?
– Конечно, нет.
– Следовательно, рассудительность – это не только прекрасная, но и благая вещь.
– Мне кажется, это так.
– Что ж, – продолжал я, – веришь ли ты, будто Гомер удачно изрек эти слова:
Не подобает тому, кто в нужде, быть стыдливым[20]
.– Верю.
– Похоже, следовательно, что стыдливость – это благо и одновременно не благо?
– Да, очевидно.
– Но ведь рассудительность – это благо, если она делает хорошими, а не плохими тех, кому она присуща.
– Да, мне кажется, дело обстоит именно так, как ты говоришь.
– Значит, рассудительность – это не стыдливость, коль скоро она – благо, стыдливость же оказывается не более благом, чем злом.
– Мне, Сократ, – возразил он, – представляется все это верно сказанным. Однако как бы ты отнесся к такому мнению о рассудительности: только что я вспомнил, что слыхал от кого-то, будто рассудительность – это [умение] «заниматься своим»[21]
. Посмотри же, правильным ли тебе покажется изречение того, кто это сказал.А я на это:
– Ах ты, плут! Ведь ты слыхал это от нашего Крития или кого-то другого из мудрецов!
– Видно, – вмешался Критий, – это чьи-то чужие слова: я их не произносил.
– Но, мой Сократ, – возразил на это Хармид, – какая разница, от кого я это слыхал?
– Никакой, – отвечал я. – Во всяком случае, рассмотреть надлежит не кто это сказал, но истинны эти слова или нет.
– Это ты правильно говоришь, – молвил он.
– Клянусь Зевсом! – воскликнул тут я. – Будет удивительно, если мы здесь к чему-то придем: ведь слова эти напоминают загадку.
– Почему же? – спросил он.
– Да потому, что тот, кто сказал, будто рассудительность – это умение «заниматься своим», подразумевал не то, что произнес вслух. Или, по-твоему, когда учитель грамматики пишет либо читает, он ничем не занимается?
– Нет, я думаю, наоборот, что он занимается чем-то, – отвечал Хармид.
– Так что же, тебе кажется, будто учитель грамматики пишет и читает лишь свое имя и лишь этому учит вас, мальчиков, или вы точно так же писали имена своих врагов, как и свои собственные и своих друзей?
– Точно так же.
– Значит, занимаясь этим, вы делали много лишнего и не проявляли рассудительности?
– Вовсе нет.
– Но ведь вы занимались вовсе не «своим», если только читать и писать означает заниматься.
– Ничего иного это не означает.
– А лечить, мой друг, строить дома, ткать или вообще создавать с помощью какого-либо искусства любые произведения этого искусства означает, по-твоему, чем-то заниматься?
– Несомненно.
– Но как тебе кажется, – спросил я, – правильно ли, если государство управляется законом, повелевающим каждому самому ткать и стирать себе плащ, тачать сапоги, и подобным же образом выделывать фляги, скребки и всю прочую утварь, а за чужие вещи не браться, но каждому производить и изготовлять только свое?
– Нет, мне не кажется это правильным.
– Однако, – продолжал я, – если бы государство это жило рассудительно, оно жило бы правильно?
– Как же иначе? – отвечал он.
– Следовательно, – заключил я, – заниматься такими делами и подобным образом делать свое не означает быть рассудительным.
– По-видимому, не означает.
– Следовательно, как я и утверждал недавно, похоже, что загадками говорил сказавший, будто рассудительность – это умение «заниматься своим»: ведь не был же он настолько прост. Или, быть может, Хармид, ты слыхал это от какого-нибудь дурачка?
– Вовсе нет, – отвечал он, – ведь человек этот казался весьма даже мудрым.
– Тогда, как мне думается, он скорее всего загадал загадку, поскольку трудно ведь догадаться, что это значит – «заниматься своим».
– Может быть, – отозвался Хармид.
– Что же это, однако, значило бы – «заниматься своим»? Ты не мог бы сказать?
– Нет, клянусь Зевсом, я этого не знаю! Но, быть может, ничто не мешает такому предположению: тот, кто это сказал, и сам не знает, что он имел в виду.
И говоря это, он с усмешкой оглянулся на Крития. Что до Крития, то давно уже было видно, как он раздражен и как жаждет показать себя перед Хармидом и всеми остальными присутствующими. И раньше-то он едва сдерживался, а тут совсем потерял над собою власть. Мне кажется, скорее всего я был прав, когда предположил, что именно от Крития слышал Хармид это объяснение рассудительности. А Хармид, не желая сам объяснить это, но стремясь услышать ответ от Крития, старался его подзадорить, делая вид, что тот опровергнут;