Каким же солнечным, милым, сказочным было это прошлое! Разве оно никогда не вернется?.. Нет, жизнь только начинается, и впереди много будет белых весен, снежных ленинградских зим, летней тишины на заливе. И он будет лежать на горячем песке, и играть в волейбол, и нырять в зеленую воду, и покупать газировку в ажурных будочках на Невском… Там, в Ленинграде, осталась мама, а Ирина, младшая сестра, эвакуировалась к тете, в Сибирь. Давно-давно она писала о блокаде, о том, что мама не захотела уезжать и осталась работать в госпитале. Где она? Что с ней? Неужели потерялся его адрес? Сколько раз менялись его полевые почты!
Все, что было для него родственным и близким, с особой ясностью всплывало сейчас в сознании, перемешивалось, путалось, и он часами витал в этих детских запутанных снах.
На шестые сутки он почувствовал теплый свет на веках, услышал звучный и дробный звон капель и вроде бы шорох деревьев за окном. Это был не сон. Эти звуки доносились из настоящего, реального мира, — и он открыл глаза.
Стояло ясное, погожее апрельское утро. Почерневшие от влаги сучья стучали в мокрые стекла; и Алексею сначала показалось: сквозь солнце идет на улице сильный, шуршащий, весенний дождь. В госпитальном саду оглушительно кричали грачи, качаясь на ветвях перед окном; наклоняя головы, они заглядывали в палату нахальными глазами, как будто говорили; «Чего лежишь? Весна ведь!» — и, раскачав ветви, взмахивали крыльями, улетали в сияющую синеву неба.
Погладив рукой нагретое одеяло, Алексей долго смотрел в окно, в намокший парк, чувствуя, как его лицо ласкали солнце, воздух, видя, как в открытую форточку вливался волнистый парок. Затем сверху полетела сверкающая капля, разбилась о карниз:
«Дзынь!»
«Ш-ш-шлеп!» — и следом зашуршало, загремело в водосточной трубе: должно быть, оттаявший снег скатился с крыши, шлепнулся о влажный тротуар.
И Алексей, слабо улыбаясь, пошевелился и посмотрел на свою руку, уже веря, что выздоравливает или выздоровел. А в соседней палате негромко звучали голоса, из коридора иногда доносился стук костылей; кто-то густо чихнул у самой двери, и разом отозвался живой голос:
— Будь здоров, Петр Васильевич!
— Сам знаю…
— Что, продуло ветерком-то на крылечке?
— Не-ет, на солнышке — хоть загорай. Печет! Это так, от воздуха! Ноздрю щекочет весна-то!
Наверное, во всех палатах сейчас пусто — никого силой не удержишь в корпусе. Все собрались с утра на крылечке, сидят, переговариваются, покуривают, слушают крик грачей в саду, глядят на солнце, на подсыхающие деревья — так всегда в госпиталях весной. Порой, стуча каблучками, пройдет в перевязочную, что во дворе, Валя; ее серые глаза взглянут из-под ресниц, и при этом она скажет: «Вы почему распахнули халаты?» — и раненые, намного старше ее, семейные, степенные, сконфуженно запахнут халаты и долго задумчиво будут смотреть ей вслед.
Алексей ясно представил все это и, слушая звон капели по железному карнизу, вдруг подумал: всю войну он жил ожиданием, что рано или поздно увидит, ощутит нечто покойное, ясное, счастливое, как это апрельское утро, с его капелью и грачами, с ласковым солнцем и мокрыми стеклами.
Глава восьмая
Целые дни кричали и шумели грачи; тополя гнулись в госпитальном саду — с юга шел теплый влажный ветер. Под деревьями еще лежали кое-где островки снега, но песчаные дорожки на солнцепеке быстро подсыхали. С набухших ветвей косо летели капли — на пригревшийся песок, на сырые, темные скамейки, а на крыльцо то и дело падали сосульки, тоненько звенели, скатываясь по дымившимся от солнца влажным ступеням — настоящий апрель.
Алексей, укутанный в госпитальный халат, сидя на перилах, смотрел вокруг, возбужденный, — сегодня в первый раз ему разрешили выйти из палаты на воздух. Вокруг толпились раненые, нежились в соломенных качалках, грелись на солнышке, расстегнув халаты.
Разбитной пулеметчик Сизов, с орденом и медалью, привинченными прямо к нижней рубахе, увеличительным стеклом выжигал на перилах «1945 год». От перил взвивался струйкой белый дымок, а Сизов говорил, подмигивая:
— Оставлю девчатам о себе память. Небось посмотрят, вспомнят: был такой Петька Сизов. Гляди! Гляди! Сейчас подерутся, дьяволы! — Он захохотал. — Вот черти весенние, на передовую бы их. И горя не знают.
В саду под скамейкой сошлись, подрагивая хвостами, два госпитальных кота и, выгнув дугами спины, орали угрожающе и тягуче; раненые заговорили:
— Трусоват рыжий.
— Этот самый белый на горло взял. Дипломат!
— А вот по Украине шли — все кошки черные. В какую хату ни зайдешь — тут тебе с печи кошка прыг! Посмотришь — черная!
Молодой парень Матвеев, на костылях, с добрым лицом, вспомнил случай, когда из сожженной дотла деревни на батарею пришла обгоревшая кошка с двумя котятами: прижилась на кухне, да так и дошла с армией до Карпат. Потом кто-то рассказал, что до войны у них в деревне была кошка, которая храпела ровно мужик — спала и храпела на всю избу, без всякой церемонии. Раненые смеялись, дымили цигарками, по очереди зажигая их увеличительным стеклом.
Петр Сизов покрутил головой, ухмыльнулся.