– Он просил передать вам, – голос дрогнул, – что он любит вас. Мне кажется, это правда… У него странный нрав, он бывает резок, но мне кажется…
– Постойте! – вскинулась она: лицо ее потемнело от краски, глаза были лихорадочны, рука дрожала. – Минутку! Он говорил вам еще что-нибудь?
– Да, – и Евгений поднял лицо, – он просил вашей руки.
Она откинулась, закрыла лицо пальцами. Евгений не узнавал этой живости; похоже было, что выпито несколько рюмок коньяку…
– Хорошо, – она прямо-таки вскочила и стала, держась за локотники кресла. – Хорошо! Передайте ему, что я согласна. Что я люблю его. И поцелуйте его вот так, – и прижавшись к его внимательному рту своими пленительными губами, она выбежала из гостиной.
Евгений, побледневши, вышел в переднюю.
В эту ночь Евгению снилось странное: он увидал себя в обществе покойной матери Ольги, которую знал только по фотографиям. Она пришла к нему в зеленой амазонке – в комнату на Каменноостровском, – сказала негромко:
– Ты как будто бы влюблен в Ольгу?
– Нет, – ответил Евгений без страха и удивления.
– Но почему ты волновался?..
– За Сережу. Потом – меня трогала ее любовь…
– А ты любишь кого-нибудь?
– Нет, никого…
– Ну, смотри…
Но мало ли что снится нам в юности? Всего не припомнишь.
Все-таки – по-прежнему – нет никакой надобности описывать, как прошли в России тринадцатый и четырнадцатый годы. Кто из нас не помнит и не будет помнить до конца сознания, помнить увечьем, болезнью или просто разительным изменением всего внутреннего существа, – помнить широкую канонаду европейской войны, сумятицу матросских дней и прочее, прочее, внедрявшееся в плоть и кровь буквально каждому?
В восемнадцатом году экспресс «Международного общества спальных вагонов и скорых европейских поездов», чуть ли не в последний свой разлет от Москвы до Владивостока с передышкой-пересадкой в Иркутске, – мчал, мотал своим бегом и супругов Киндяковых с трехлетней дочкой Танюшей. Евгений Алексеевич выглядел молодо, но дородно, благообразно, гладко выбритый, английски одетый, медлительный, малоразговорчивый; завоевания Октябрьской революции, по существу, ничего не отняли у него, ибо со смертью матери в шестнадцатом он, женатый с тринадцатого, – уже с шестнадцатого, ужаснувшись закладных, нахальства старших стряпчих, потерял остатки угодий и стал проживать подле жены, получая иногда субсидии от теток, переписывая женины переводы, получая за нее деньги. Жизнь его была без изменения легка, вкусна, барски чистоплотна. Мало же до странности изменилась наружно и жена его Александра Александровна: будто хрупкая, незначительного роста, нежная признаками, она являлась, так сказать, работником на семью – успевала переводами и корреспонденцией за границу устроить благополучие очага, успела родить дочку и воспитанием ее не обременила отменную жизнь Евгения Александровича, – и вот, устроила это путешествие из завоеванной несчастьем Москвы к Великому океану, по которому так много путей всем предприимчивым людям. Следует еще отметить, что, мобилизованный поздно, Евгений Алексеевич по военным надобностям далее Минска не бывал.
Киндяковы проехали, коротко задержавшись во Владивостоке, в Японию. Там, в Иокогаме, на Блефе, в английском отеле прожили они два года вполне счастливо, даже ни разу ничем не болели.
А судьба четы Зубровских была несколько иная. Они поженились вскоре же, а через два месяца Сережа ушел в большое плавание. По возвращении, мичманом, он пробовал служить в подводном плавании, но оно ему не понравилось, и он перешел в гидроавиацию. С начала войны он был командирован за границу и там, благодаря Ольге и ее чарующему кокетству, пробыл, – большей частью в Париже, – до семнадцатого года.
Жили они весело и шумно, много получая денег из России, много проживали.