Вернувшийся с полей подлинной Гражданской войны Дмитрий Фурманов растерянно сетовал на окружение «…случайных, закулисных, конспиративно действующих и все предрешающих группочек, приобретающих себе функции и права каких-то диктаторских центров, неведомо как создающихся…» (Не правда ли, легко узнаваемая нынешняя обстановка? —
Все эти умозаключения можно было бы принять за борение идей, если бы они в условиях диктатуры не обретали функцию доноса, чреватого выводом объекта на канаву… Что и случилось со многими. А могло случиться даже с такими, как Есенин, Леонов, а позже — Шолохов, тоже зачисленных в список «не видящих нового, возрождающегося».
А возьмем годы шестидесятые, когда сотрудники «Октября» не подавали руки сотрудникам «Нового мира», а новомировцы не здоровались с огоньковцами и не позволяли себе заходить в одно и то же кафе. Печальным «эпизодом» тех конфронтаций явился взрыв фугаса, заложенного в долгий многолетний подкоп под «Новый мир». Волной этого взрыва был-таки выброшен с общественно-политической арены Александр Твардовский.
Кто и кому ныне не подает руки, не ходит в одно и то же кафе и не садится вместе в чистом поле, уведомлять нет надобности по причине общеизвестности. Почти все теперешние журналы и еженедельники полны такими раскладами и пасьянсами.
А что же было между оттепельными потасовками? Может быть, это было время всеобщего миротворения и творческого благоденствия?
Отнюдь нет! Просто нелицеприятие уходило в негласность, похожую на подполье, обретало новую тактику, более изощренные способы притеснения и вытеснения. ‹…›
Эти удары под ребра на виду у всего честного народа без права ответить, дать сдачи испытали многие от подручных литературной инквизиции. Не так давно, например, по спецзаказу была устроена «темная» Володе Крупину за его «Сороковой день». Более всего Крупин был повергнут в недоумение тем, что били вроде бы свои, по виду единомышленники, и, может потому-то, нанося удары, они улыбались и принимали невинные позы.
Созданный будто бы для миротворящих целей, для всеобщего литературного братства и единогласия так называемый метод социалистического реализма в действительности явился орудием ущемления творческой индивидуальности, рассадником социальной несправедливости, поэтажного расслоения писательской среды, подспудным накопителем смуты. Порожденный деспотической системой сталинизма, этот метод близко копировал исправительно-трудовые зоны — с той же колючей проволокой всяческих запретов (ну, скажем, на каждых два отрицательных персонажа в произведении должно быть не менее трех положительных. Отступление от этой нормы грозило поркой), со сторожевыми вежами по периметру, откуда осуществлялся идеологический догляд и высовывались критические пулеметы. Здесь также были свои фискалы, наушники, свои паханы и жалкие субъекты для битья, свои придурки, добровольные ревнители литературно-барачного распорядка и режимных построений в затылок одного другому. Были и свои жертвы, распятые и заклейменные за своеволие и непослушание, каковыми среди многих других оказались и Андрей Платонов, и Анна Ахматова, и Владимир Дудинцев… Ибо всякое высовывание за ограду вышеназванного метода рассматривалось как попытка бегства, как измена социалистическим идеалам.
Нет ничего удивительного, что как только пахнуло новой оттепелью, многоликая возбужденная масса ринулась выяснять отношения не только с внешней средой, но и внутри себя, между собой, друг с другом, непроизвольно свертываясь в группы и группки, что в конце концов и вылилось в почти неуправляемую междоусобицу. Тут и личные обиды, и попранное творческое достоинство, и жажда реванша, и необузданный зуд просто так что-нибудь погромить, двинуть в морду, и авантюристические надежды чем-либо поживиться в не очень стерильном потоке перестройки, и львиный рык потревоженной сытости, и… много-много иных нюансов и мотивов, иногда глубоко запрятанных под камуфляжем громких словес…
Все это трудно назвать «гражданской войной», хотя некоторым хотелось бы произвольно обозначить линию фронта и собрать под свои поспешно выкрашенные амбициозные знамена как можно больше «штыков».