Я шел вчера, уж под вечер, по Пречистенскому бульвару. Было снежно и мягко, небо низкое, близкое и белое, как молоко, сумерек еще нет, а только предчувствие сумерек. Впереди меня, скорым, но неторопливым шагом шла женщина. Что-то знакомое почудилось мне в грациозных очертаньях длинной, узкой талии, в тяжелом узле темных волос, проткнутом бледной, черепаховой шпилькой. Одета она была не так, как одеваются московские дамы: слишком легко, в короткой, ловко сшитой кофточке и суконной юбке. Лица я не видел, но она меня сразу заинтересовала. Я нагнал ее, слегка перегнал – и обернулся. Передо мною была Томилина.
Вот тут-то я и почувствовал волнение. Странно сказать, я чуть не убежал. Но через секунду все уже прошло. Я остановился и с непритворным изумлением сказал:
– Софья Васильевна! Вы ли это?
Она вздрогнула, потом взглянула мне в лицо серыми, узкими глазами, сейчас же узнала меня, слегка покраснела под вуалеткой и, протянув мне руку, произнесла:
– Боже! Какая неожиданная встреча!
Голос ее по-прежнему был мелодично низок, с прекрасными грудными нотами. Только мне показалась какая-то неуловимая аффектация, что-то театральное и в голосе, и в жесте, чего я прежде в ней никогда не замечал.
Мы пошли вместе. Она рассказала мне, что в Москве недавно, всего несколько дней, приехала к мужу, который заболел в небольшом городке (там стоял его полк) и был переведен в московскую больницу. Муж плох, но не безнадежен. По названию больницы я понял, что болезнь душевная. Спился, голубчик, этого и следовало ожидать. Затем выяснилось, что они не живут вместе уже около года. Софья Васильевна была на педагогических курсах в Петербурге, а теперь, как она сразу мне и пояснила, увлекается театром и мечтает поступить в театральную школу. Вот оно откуда, манерничанье-то! Живет в Петербурге со своей родственницей, матерью Александра Елисеева, но, кажется, с кузеном не в ладах и – что меня даже удивило – не под его влиянием. «Ах, он такой странный! У меня совсем другое общество! Профессора, курсистки… Последнее время я сошлась с некоторыми писателями-публицистами, не из молодых»… Вот как. Ну, это дело десятое.
Общественное благо и народ. А как это она соединит с театральными туалетами и веселой закулисной жизнью? О, дамские мозги!
Я ни в какие споры с ней вступать не намерен, пусть себе говорит, что хочет. Мне важно, что она мне очень нравится. Иначе немного, чем в прошлом году, я был тогда ребенок, но, пожалуй, еще сильнее. Я поддержал ее, говорил о театре, о том, что давно ей следовало найти дело по душе, предрекал ей славу. Пусть тешится барынька: под гримировкой она будет эффектна на сцене. Теперь, днем, несмотря на вуалетку, я в первый раз рассмотрел, что она вовсе не так молода, как мне казалось в прошлом году. Лицо утомленное, острый подбородок совсем не юношеских линий. И правится она мне не свежестью и красотой, а женского в ней много, что-то нежное, томное и в самой бойкости беспомощное.
Довел ее, после некоторых скитаний по лавкам, до Славянского. Просила зайти, когда будет время, говорила, что в Москве никого не знает, всегда одна, выходит только в определенные часы в больницу к мужу. Надо будет зайти. Еще бы, чувствовало мое сердце, что мы встретимся! Это не рыжая коммерсантка Линева! Несмотря на ее теперешнюю театроманию в связи с «крайними», в общество которых ее поставили курсы, она все-таки человек с душой и соображением, да и воспитание не такое, – совсем другой круг. Нравится мне сильно.
Был у нее. Понравилась еще больше. Но, странно! От прошлогодних впечатлений ни следа не осталось. Как будто я с ней только что познакомился, все новое. Неужели я так переменился? И думаю, что не только по отношению к женщинам. Что ж, чем трезвее взгляды, тем лучше.
Она живет одна. Номер не из дорогих, тесноватый. Конечно, у нее есть средства, но, видно, не широкие. Да и откуда им быть?
– Я так рада, что встретила вас, Юрий Иванович, – говорила мне Томилина за чашкой чая, сервированного на заграничный лад, со спиртовым чайником. – Вы не поверите, как мне жутко быть одной, в неприветливом, громадном и чужом городе. Как я ни бываю иногда храбра, но должна признаться, что одиночество в толпе меня особенно угнетает. Я кажусь себе такой заброшенной, беспомощной и жалкой, что мне хочется плакать. Это комично, но такова истина.
Она была так мила, несмотря на слегка отцветшее лицо и театральный голос, что я не удержался, взял ее руку и крепко поцеловал и с величайшей искренностью возразил ей, что я рад встрече еще больше, чем она. Предложил ей себя в полное распоряжение.