А теперь у них маленько муки, слава богу, есть, и кой-какое сукнишко, и порох, и дробь. А не будь всего этого — что бы тогда?
Правда, что денег купцы им не дали, пушнины у них не стало и на целый десяток оленей уменьшилось. Зато неделю пили, напившись — дрались и таскали друг друга за косы. А олени или пушнина — что ж? Бог даст опять. У него, у батюшки, этого добра сколько хочешь. Только попросить его хорошенько, «приклад» пообещать да шайтана, «звериного хозяина», умилостивить: салом губы смазать да у огня поводить его — и все это будет…
— Ха!.. Не первый раз.
Оно так и вышло. Пушнины осенью добыли много. И не «подпаль» какая-нибудь, а первый сорт, как на подбор белочки, одна другой лучше.
Зимой, когда столбы заходили по небу, а снег лежал в тайге толстым слоем, долго советовались в чумах, идти ли.
— Однако пойдем, — наконец сказал Гирманча.
— Как не пойдем… Пойдем, — подтвердил Чумго, Купцы оставили им «рубешку» — такую палочку, на струганой грани которой зарубками и крестиками были обозначены дни.
— Сколько нюльгов, али, по-русски, переходов, считаешь до села? — спросили купцы.
— Дюр-дяр. Двасать.
— Срезай каждый день по зарубке. До этой дойдешь — в путь собирайся. В аккурат к празднику попадешь. Понял?
— Как не поняла… Помаленьку поняла… Помаленьку… — оба, старик и молодой, ответили тонкими голосами.
И вот теперь они с большим караваном оленей кончают девятнадцатую нюльгу.
Когда запылал «гуливун» — огромный, из наваленных сухих лиственниц, костер, — мужики уселись прямо на снегу возле огня и, покуривая трубки, стали толковать о том, что делать дальше.
Бабы расседлывали оленей, тараторили о чем-то без умолку, смеясь и шутливо перебраниваясь друг с другом.
Мужики решили: завтра пораньше надо налегке идти в село; Анна останется с оленями здесь, всех оленей дальше гнать нельзя — нет корму.
Анне было всего двенадцать лет, и когда она узнала, что ее не возьмут с собой, стала кричать и плакать. Она не боялась остаться в тайге, — что ей тайга? Хотелось ей погулять в селе, побывать в церкви, хотелось поглядеть, как поп машет кадилом и как горят перед образами свечи. И когда мать начинает ее уговаривать, она еще шибче кричит, капризно плачет и издали плюет во тьму, по направлению к матери. Та ближе подходит к ней и скороговоркой что-то угожающе бормочет, а девочка, взвизгнув и отбегая прочь, снова плюет, срывает по пути хвою и с сердцем кидает в мать.
Мать останавливается, шипит в ответ и, растягивая слова, бросает:
— Га-а-а-дина…
Девочка видит глаза матери и чувствует, что нет в них злобы, что мать только притворяется злой, а сердцем жалеет ее, Анну, маленькую любимую свою дочь. И, чуя это, Анна еще сильней воет и визжит, и подступает к матери, и старается визжать как можно жалобней, чтоб тронуть мать. Но та непреклонна.
Опять среди тунгусской речи слышится русское:
— Га-а-а-дина…
Анна еще раз, теперь сердито, плюет и во всю силу звонко кричит серебряным голосом, но тут от костра раздается грозное:
— Цыц!
И сразу все смолкло. Тихим эхом робко плавают в воздухе ребячьи всхлипывания, но и они скоро стихают.
Ночь пришла. Небо чернело над чумом.
Золотые звезды дрожали в вышине.
Костер потухал. Собаки лезли к самым углям, свертывались клубком и засыпали. Кругом бродили олени, отыскивая мох, или, утонув в пушистом снегу, лежали смирно и пережевывали жвачку.
Анна долго не могла заснуть, а потом, среди ночи, вдруг ее будят… Проснулась… шепчет кто-то:
— Анна… Слышишь, Анна… Я — бог… Я — русский бог…
Анна дрожит, а слушать хочется.
Страшно, а так и слушала бы.
— Говори, — шепчет Анна.
— Ты не бойся… Tы не бойся, Анна… Гляди, сколько цветов. Я пригоню к тебе всех бабочек, какие только есть на свете. К тебе слетятся всякие птицы, красные и желтые, и будут петь. Я люблю тебя, Анна, моя девочка…
Видит: свет льется откуда-то сверху, и весь чум в цветах. Тянет тоненькую руку, срывает один, другой, третий…
— А ты меня любишь, Анна?
— Я боюсь тебя, дядюшка…
А свет все ближе, ближе, а на сердце такая робость слетела вдруг, что девочке захотелось плакать. И опять кто-то тормошит ее:
— Анна, эй, Анна!..
Просыпается. Отец сидит над ней, что-то приказывает. В чуме холод, мрак, лишь угольки блестят золотом. Она смотрит на отца и, сердито отвернувшись, плотней укутывается в парку. Когда проснулась, солнце высоко стояло, а чум был пуст.
Вздохнула Анна и стала разводить огонь.
В село пришли еще засветло на десяти оленях. Далеко ли тут? Одна нюльга, да и та корыстна ли? Верст пятнадцать, больше не будет.
Их было шестеро: два мужика, две бабы да двое детей — парень с девкой. Опять под самым селом чум раскинули. В нем остались бабы с ребятами, а мужики пошли к своему «дружку», купцу Харлашке, который их звал.
Шли они прямиком, перелезали огороды и заходили в чужие дворы, держась прямо на белую узорчатую трубу, — так лучше: под трубой, на горе, Харлашкин дом, а по улице идти — долго ль заблудиться, тут не тайга, борони бог…
В одном дворе они наткнулись на мужика: лошадей поил.
— А-а-а… — изумленно протянул он и заулыбался всем лохматым лицом. — Здорово, дружки. Откуда бог принес?