С согнутым и перевитым в веревочку штыком, мягкая на вид и почерневшая, валялась винтовка. Скрючившись комом, небольшой, в жидкой грязи лежал Нетакхата. Качуровский присел перед ним на корточки и боязливо проводил длинной ладонью по его черному лицу.
Бабаев подошел молча, так же, как Качуровский, присел на корточки, зачем-то взял в руки тяжелую, впитавшую грязь фуражку Нетакхаты.
Почему-то стало светлее. Испуганные глаза Качуровского встретились с глазами Бабаева, чего-то ждали, что-то спрашивали молча.
— А ведь он три пули попал! — вспомнил и сказал вслух Бабаев. — Три пули! Первый разряд! — и улыбнулся.
Смотрел в глаза Качуровскому, улыбался, и этой улыбки не мог и не хотел согнать.
— Убит ведь! Наповал убит! — тихо сказал Качуровский, не сводя с него больших глаз.
— Три пули! Счастья-то сколько было — вы подумайте! — улыбался неподвижно Бабаев.
Он чувствовал, как что-то подергивается в нем, внутри, точно игрушечный резиновый плясун. Где-то еще гремел новый гром, дождь сбегал струями с плаща Качуровского; ноги засели по щиколотку в грязи и — как будто не было сапог! — насквозь промокли.
Захотелось тронуть лицо Нетакхаты так же, как трогал его Качуровский. Бабаев взял убитого за плечо, сжал дрожавшие пальцы и потянул. Тело показалось тяжелым, всосалось в землю. Бабаев потянул его сильнее, сжал зубы. Тело тихо опрокинулось на спину, хлюпнула грязь под ним; показалось все лицо Нетакхаты с новым черным пятном на щеке.
— Остановите роту, поручик! — приказал Качуровский.
— Рота, стой-й! — звонко крикнул вперед Бабаев, чуть поднявшись.
Но рота уже сама стала; рота уже темнела впереди бурой массой, и подходил Лось.
От размокшей шинели он стал прямоугольным, бесшеим. Он подошел, мягко ступая по грязи, зачем-то взял под козырек и тут же опустил руку.
— Нетакхата? — спросил он трусливо и добавил: — Вот где бог застал… эх!
Толстое, мокрое лицо его стало плаксивым. Тронул ногой винтовку. Зачем-то поднял ее с земли. Осмотрел, качнул головой, положил опять на землю. Обтер о шинель руки.
— Ваше высокоблагородие! Его закопать в землю надо! — вдруг сказал он уверенно и громко.
— Зачем? — спросил и поднялся Качуровский.
— Затем, что… Может, он еще не совсем… Он отойти может.
— В землю? — спросил Бабаев.
— Так точно. Раздеть только и закопать. Только голову чтобы наружу, а тело в землю. Он отойти может.
И странно было — когда Бабаев услышал, что Нетакхата может еще ожить, он не почувствовал радости.
Нетакхата был в его памяти сложный: то опаленный сегодняшним солнцем, то обрызганный дождем, и еще раньше — другим солнцем и другим дождем; сквозил счастьем, как сегодня, — хотя, может быть, это Звездогляд случайно целился в его мишень и оставил в ней свои пули или просто ошиблись махальные; тянулся изо всех сил, чтобы угодить, держал голову неестественно прямо и сгонял с лица всякую свою мысль, чтобы оставить место для «слушаю!»… Стоял он на левом фланге третьего взвода всегда в чистом мундире, короткий, с тугими, круглыми плечами, смуглый, с чуть приплюснутым широким носом… стоял — теперь уже не будет стоять — не хотелось, чтобы еще стоял.
Капли дождя, косые, частые, очень уверенные и наглые — вот-вот зальют Нетакхату. Зачем-то подошла рота, расстроила ряды, окружила их, взяла к ноге — затылки прикладов на носках сапог.
Мигала истощенная молния. Где-то далеко гудел гром, как оркестр из одних больших медных труб.
Нетакхату раздевали. С тела стаскивали шинель, осторожно разрезая ее по швам в рукавах перочинным ножом. Тут же в грязи саперными лопатками копали яму.
— Ну, к чему это? Смешно! — говорил Бабаев. — Ведь не оживет же он в самом деле!
Качуровский стоял около, смирный, совсем старый, и отрывисто, ни на кого не глядя, говорил, точно думал вслух:
— Пусть закопают… Тут хоть закопать есть что… А то вот на чугунном заводе я был с ротой — лет десять назад или больше — так при мне один малый, рабочий, в чугун попал… Из домны течет такой жидкий чугун белый… Сверху, с мостков упал, вагонетку вез и — фьють — бистрота и натиск! Сразу ничего от человека не осталось, только масло сверху плавало — блестки такие (он округлил их рукой). А потом совсем ничего! — чугун и чугун, и закапывать нечего было… Стой перед чугуном да литию пой!
Бабаев представил и не поверил: показалось, что только сейчас это выдумал Качуровский, чтобы легче было.
В дожде и сумерках лица солдат были трупного цвета. От размокших шинелей пахло сгущенно-казарменным кислым запахом. Тело Нетакхаты было пестрое от черных пятен и полос на нем; левая рука казалась перебитой ниже локтя — согнулась кистью назад.
Бережно и боязливо опускали тело в яму, ногами вперед. Тело на мокрых шинелях проступало резким пятном — жалкое, повисшее, избитое, точно с креста. Бабаев забыл, что степь, что дождь, что была стрельба: тело било в глаза, мешало помнить. Вот его согнули, и ему не больно, обнажили — не стыдно, стали забрасывать мокрой холодной грязью — не холодно… Страстно хочется крикнуть: «Эй, Нетакхата!» — и нельзя вслух; смотреть можно.