Шел навстречу какой-то инженер с дамой, закутанной в рыжую вуаль; у дамы была низкая, длинная талия и руки с острыми локтями, а инженер был бритый, увесистый, медно-красный, в тужурке и в пустых глазах навыкат, просто как будто надел на себя эти глаза, вынувши их из картонной коробки. Бабаев пропустил мимо их обоих и рассмеялся.
— Что вы? — спросила Римма Николаевна.
— О чем они могут говорить, ну о чем? — смеялся Бабаев. — Что может быть теснее этого, когда идут двое вот таких рядом! Какой-то подземный коридор на двести верст.
— А мы с вами?
У нее было искристое, готовое брызнуть смехом лицо, как ветка густой акации после дождя, такой тяжелой, унизанной росистыми цветами акации, — тронь ее рукою — забрызжет. Близкое какое-то стало вдруг лицо, точно росли вместе, точно знал его давным-давно, этот правильный небольшой овал, и теперь вспомнил.
— Мы с вами?
Он долго смотрел на нее улыбаясь. Знал, что улыбается широко, как в детстве, когда бог казался не выше сельской колокольни и все-таки был огромным.
— Вы что так думаете долго? Слона чайным стаканом хотите прихлопнуть?.. Не стоит! Слон больше!
Он увидел, что и она улыбается ему так же, как он ей.
— Мы с вами можем начать сейчас взапуски бегать по аллее, — сказал он, — и не будет странно; можем бросаться каштанами — а? Тоже не будет странно… Просто с нас по двадцати лет слетело теперь, когда мы вместе, так?
И Бабаеву казалось это таким простым — бегать с ней по аллее, бросаться каштанами.
— Нет, это не так! — покачала головой она и добавила вдруг: — Знаете ли, потому что я одна теперь, совсем одна, я кажусь себе старше… От мужа чуть не каждый день письма, но его-то ведь нет… Занимал он какое-то место возле меня — теперь на этом месте опять все-таки я сама… Шире я стала…
Сделалось тоскливо Бабаеву, когда закружилось около него это чужое я.
— Зачем вы об этом? — скучно сказал он.
— Жить как? — спросила она, и лицо ее вдруг стало другим: сжалось, упали брови, углы губ и глаз пропали.
— Вообще, как жить? — повторила она. — Живут-живут люди, и никто не знает!
— Я знаю! — сказал Бабаев, усмехнувшись.
Он смотрел на ее здоровые, густые пятна на щеках, на чуть сощуренные, ожидающие, теперь и вблизи ставшие темными глаза и сказал медленно, чуть стиснув зубы:
— Жить нужно так жадно, как будто каждый час твоей жизни — последний час!
Поезда не приходили. Не было ни газет, ни писем, и взамен их приползали какими-то закоулками странные, почти сказочные слухи, а так как стояла осень, наряженная в сказочные тона, то слухам верили.
И когда Бабаев смотрел, как из солнца сплетались на земле шелестящие цветные кружева, он думал в то же время, — не мог не думать, — что где-то кругом случилось что-то новое в людях, которых он привык не замечать.
Это было близко и понятно Бабаеву, что они сказали вдруг: «Мы уже не хотим больше», и тем, что решили так, остановили колеса поездов. Что-то приподнялось в нем и шире открыло глаза. Тысячи, десятки и сотни тысяч вдруг сказали какое-то одно слово, и слово это спаяло их, накрыло каким-то блестящим прозрачным колоколом всех, как одного, и это казалось молитвенным и детским, точно стал маленьким и вошел в туго набитую церковь, держась за отцовскую руку: тепло, тесно, свечи горят.
Каждый встречный на улице вдруг стал выпукло-четок. Прежде они сливались в липкую массу и мешали, теперь Бабаев отделял каждого любопытными глазами, всматривался в чужие глаза, следил за посадкой головы, за приближающимися шагами чужих ног и думал: «Может быть, и этот тоже?» Как-то крупнее и занятнее вдруг стал человек, — показал то, что прятал, и обещал показать что-то еще, о чем и сам точно не знал — есть оно в нем или нет.
И по вечерам, когда небо становилось стеклянно-зеленым на востоке, казалось, что оно не потемнеет, — так и будет стеклянно-зеленым всю ночь.
И все хотелось улыбаться, потому что где-то около, совсем близко, представлялась Римма Николаевна в своей широкополой серой шляпе с красным крылом, в мягкой такой красивой шляпе, и сама мягкая, с испуганно смеющимися глазами.
Когда ее не было, Бабаев все-таки знал, что она рядом, намечал самые точные границы ее тела, не ошибаясь ни на волос, и этого занятого ею места около себя не отдавал и не хотел никому отдать.
Было что-то пьяное в желтых, напряженных листьях, в голубых тенях, в самом воздухе, качающем сытые земные сны, — и Бабаев на ученьях уходил с ротой далеко в поле, делал сложные наступления на позиции, не занятые никем, и возвращался в казармы с песнями по улицам.
Хотелось быть широким, звонким, новым и неожиданным.
Римма Николаевна сказала: