Я не могу больше писать… у меня такая тяжесть в голове… все тело ломит, у меня жар… кажется, мне придется сейчас лечь. Может быть, это скоро пройдет, а может быть, судьба на этот раз сжалится надо мной, и мне не придется видеть, как унесут мое дитя… Я больше не могу писать… Прощай, любимый, прощай, благодарю тебя… Все, что было, было прекрасно; несмотря ни на что… я буду благодарна тебе до последнего вздоха. Мне хорошо — я сказала тебе все, ты теперь знаешь, вернее, ты только догадываешься, как сильно я тебя любила, и в то же время эта любовь не ложится бременем на тебя. Тебе не будет недоставать меня — это меня утешает. Ничто не изменится в твоей красивой, светлой жизни… я не омрачу ее своей смертью… это утешает меня, мой любимый.
Но кто… кто будет посылать тебе белые розы ко дню твоего рождения? Ах, ваза будет пуста, легкое дуновение моей жизни, раз в год залетавшее в твою жизнь, развеется и оно! Любимый, послушай, я прошу тебя… это моя первая и последняя просьба к тебе… исполни это ради меня: каждый раз, в день твоего рождения — ведь это день, когда думают о себе — бери розы и ставь их в вазу. Делай это, любимый, делай это так, как другие раз в году служат панихиду по дорогой им усопшей. Но я больше не верю в Бога и не хочу панихид, я верю только в тебя, я люблю только тебя и жить еще хочу только в тебе… ах, только один день в году, тихо-тихо, как я жила возле тебя… Я прошу тебя, исполни это, любимый… это моя первая просьба к тебе и последняя… я благодарю тебя… я люблю тебя, я люблю тебя… прощай…
УЛИЦА В ЛУННОМ СВЕТЕ
Корабль, задержанный бурей, только поздно вечером бросил якорь в маленькой французской гавани; ночной поезд в Германию уже ушел. Предстояло, таким образом, провести лишний день в незнакомом месте, а вечер не сулил никаких удовольствий, кроме меланхолической музыки дамского оркестра в каком-нибудь загородном увеселительном заведении или скучной беседы с совершенно случайными спутниками. Невыносимым показался мне чадный, сизый от дыма воздух в маленьком ресторане гостиницы, духоту которого я ощущал тем сильнее от того, что на губах у меня еще соленым холодком лежало чистое дыхание моря. Я пошел поэтому наудачу, вдоль широкой светлой улицы, по направлению к площади, где играл оркестр гражданской гвардии, а оттуда — еще дальше, среди спокойно струящегося потока гуляющих людей. Вначале мне было приятно так безвольно покачиваться на волнах равнодушной, по-провинциальному разодетой толпы, но все же мне вскоре стали несносны эта близость чужих людей, их отрывистый смех, эти глаза, которые останавливались на мне с удивлением, отчужденностью или усмешкой, эти прикосновения, незаметно толкавшие меня вперед, этот из тысячи крохотных источников льющийся свет и непрерывное шуршание шагов. Плавание было бурным, и в крови у меня еще бродило сладостное чувство бреда и дурмана; все еще под ногами ощущались качка и скольжение, земля словно дышала и приподнималась, а улица как бы взвивалась к небу. Голова у меня вдруг закружилась от этого громкого жужжания, и, чтобы спастись, я свернул в переулок, не поглядев, как он называется, с него — в другой, поуже, где постепенно стал замирать этот бессмысленный гам, и пустился затем бесцельно блуждать по лабиринту этих разветвленных, как жилы, улиц, становившихся все темнее, по мере того как я удалялся от главной площади. Большие фонари, эти луны широких бульваров, здесь уже не горели, и скудное освещение позволяло, наконец, опять увидеть звезды на черном, облачном небе.
Я находился, по-видимому, недалеко от гавани, в матросском квартале; это чувствовалось по гнилостному запаху рыбы, по тому сладковатому аромату тления, какой сохраняют водоросли, выброшенные прибоем на берег, по тому присущему затхлым помещениям смраду, который чадно ложится на эти углы, пока сильная буря не очистит их своим дыханием. Мне были по душе полумрак и это неожиданное одиночество, я замедлил шаги, осматривал одну улицу за другой, и ни одна из них не была похожа на свою соседку: одни были миролюбивы, другие — разгульны, но все погружены во тьму и наполнены глухим шумом голосов и музыки, струившихся так таинственно из-под темных их сводов, что почти нельзя было угадать их подземного источника, ибо все окна были заперты и только мигали красным или желтым светом.