Современные повествователи, за очень малыми исключениями, совершенно извратили первоначальный, чистый тип повести привлечением в нее разных примесей, которые не только ослабляют, но отчасти даже совсем прекращают любви действо. Конечно, я не знаю покуда ни одного романиста, который вполне отрешился бы от так называемой любовной интриги, но одно то, что интрига эта без нужды и самым неприятным образом замедляется совершенно неклеющимися с нею экскурсиями в область философских умозрений, административных игр и т. д., — одно это уже составляет ересь, к которой благонамеренный читатель должен отнестись с недоумением. Некоторые писатели, например, ищут заинтересовать читателя описанием борьбы консервативных идей с сюбверсивными; другие — от благоухающих сцен любви внезапно переходят к изложению административных мер по взиманию недоимок; третьи, наконец, ухитряются сочетать любовь с сыроварением, да сверх того, тут же приплетают артельное начало и вопрос о допущении женщин к слушанию медицинских курсов.
*Мне кажется, что корень этого зла кроется в современной действительности. Современный человек сделался серьезен, озлоблен и, по правде сказать, даже скучноват. Прежней внутренней цельности, прежнего исключительного стремления к процессам питания и любви — нет и в помине. Современный человек не любит, а под видом любви разрабатывает женский вопрос. Но даже и этому последнему он отдает себя не вполне, а поминутно от него отрывается ради иных занятий. Так, одни занимаются распространением сюбверсивных идей, а другие — пресечением их. Проходят месяцы, годы, десятки лет, не давая никакого питания любовному светочу и в то же время нимало не содействуя торжеству консервативных идей над сюбверсивными. И где все это происходит? — в той самой интеллигентной среде, которая так еще недавно, по всей справедливости, считала любовное дело своей специяльностью! Что же сказать о прочих, менее интеллигентных сословиях, как, например, о сословии земледельческом? Зимой ему предстоят отхожие промыслы, летом — пахота, молотьба, косьба, бороньба; наконец, во всякое время, то есть и зимой и летом, — заботы об уплате недоимок. Какую роль может играть здесь любовный вопрос? Какое средство, при подобной обстановке, провести поэму любви через все фазисы, начиная с томного анданте, переходя в бурное аллегро и кончая сладостным адажио, в котором и небо, и земля, и все стихии разом сливаются в один высокоторжественный, полный небесных гармоний аккорд?
Очевидно, что для современного человека процесс любви и отношения, которые из него вытекают, уже не представляют достаточного разнообразия. Очевидно, что даже великолепные описания природы, этой обязательной свидетельницы всех любовных излияний, не могут придать живости и сочности тощему содержанию этих последних. Очевидно, что даже самый центр тяготения любовного дела должен быть перенесен в какой-нибудь более подходящий мир, нежели мир человеческих отношений…
Все это очевидно, ясно и справедливо — и в то же время в высшей степени прискорбно. «Почему же прискорбно?» — спросит меня читатель. А потому, что прискорбно, — и всё тут. Заставьте философа-физиолога препираться с философом-спиритуалистом, заставьте первого доказывать последнему, что и т. д. — что из этого выйдет? — А то, что спиритуалист выслушает физиолога и скажет: «Все это совершенно справедливо и очевидно — и все-таки я не перестану повторять, что
Да, прискорбно, что уже не видится тех порывов, тех восторженных движений души, которые заставляли человека забираться в ночное время в сады и парки, перелезать через заборы и изгороди, выскакивать из окошек, дрожать по целым часам на холоде и дожде, обжигать руки в крапиве, словом, производить тысячи мучительных операций — для чего? — для того только, чтоб иметь несколько минут сладостного разговора с любимой женщиной, при трепетном мерцании луны, среди задумчиво рокочущих старых лип, а иногда (ежели любящие не боятся простуды) и на берегу заглохшего, тихо дремлющего пруда. Что за ощущения испытывались среди этой чарующей обстановки! Шелест, вздохи, полуслова…