— Я рассчитываю на вас, Подхалимов! Надо же, наконец! надо, чтоб знали! Человек жил, наполнил вселенную громом — и вдруг… нигде его нет! Вы понимаете… нигде! Утонул и даже круга на воде… пузырей по себе не оставил! Вот это-то именно я и желал бы, чтоб вы изобразили! Пузырей не оставил… поймите это!
Он быстро повернулся и пошел к выходу, очевидно, желая скрыть от меня охватившее его волнение. Но я вспомнил, что для полного успеха предстоящей работы мне необходимо одно очень важное разъяснение, и остановил его.
— Ваше сиятельство! позвольте один нескромный вопрос, — сказал я, — когда человек сознаёт себя, так сказать, вместилищем государственности… какого рода чувство испытывает он?
Он остановился против меня и глубоко взволнованным голосом произнес:
— C’est un sentiment… ineffable!!
[61]Первый акт был через час кончен мною. Содержание его составляло воспитание графа Твэрдоонто. Молодой граф требует, чтоб его обучали латинской грамматике, но родители его находят, что это не комильфо, и вместо латинской грамматики, заставляют его проходить науку о том, что есть истинная кобыла? Происходит борьба, в которой юноша изнемогает. Действие оканчивается тем, что молодой граф получил аттестат об отличном окончании курса наук (по выбору родителей) и, держа оный в руках, восклицает: «Вот и желанный аттестат получен! но спросите меня по совести, что я знаю, и я должен буду ответить: я знаю, что я ничего не знаю!»
Граф прочитал мою работу и остался ею доволен, так что я сейчас же приступил к сочинению второго акта. Но тут случилось происшествие, которое разом прекратило мои затеи. На другой день утром я, по обыкновению, прохаживался с графом под орешниками, как вдруг… смотрю и глазам не верю! Прямо навстречу мне идет, и даже не идет, а летит обнять меня… действительный Подхалимов!!
Вся эта сцена продолжалась только одно мгновение. В это мгновение Подхалимов успел назвать меня по фамилии, успел расцеловать меня, обругать своего редактора, рассказать анекдот про Гамбетту, сообщить, что Виктор Гюго — скупердяй, а Луи Блан — старая баба, что он у всех был, мед-пиво пил…
Граф смотрел на эту сцену и понимал только одно: что я не Подхалимов. Казалось, он сбирался проглотить меня…
И он непременно проглотил бы, если б я не распорядился заблаговременно провалиться сквозь землю…
. . . . .
Само собой разумеется, что через полчаса я уже оставил Интерлакен, а вместе с тем и Швейцарию. Но для чего мне понадобилось быть в оной?
IV
*С представлением о Франции и Париже для меня неразрывно связывается воспоминание о моем юношестве, то есть о сороковых годах.
*Да и не только для меня лично, но и для всех нас, сверстников, в этих двух словах заключалось нечто лучезарное, светоносное, что согревало нашу жизнь и в известном смысле даже определяло ее содержание.Как известно, в сороковых годах русская литература (а за нею, конечно, и молодая читающая публика) поделилась на два лагеря: западников и славянофилов. Был еще третий лагерь, в котором копошились Булгарины, Бранты, Кукольники и т. п., но этот лагерь уже не имел ни малейшего влияния на подрастающее поколение, и мы знали его лишь настолько, насколько он являл себя прикосновенным к ведомству управы благочиния. Я в то время только что оставил школьную скамью и, воспитанный на статьях Белинского, естественно, примкнул к западникам. Но не к большинству западников (единственно авторитетному тогда в литературе), которое занималось
*популяризированием положений немецкой философии, а к тому безвестному кружку *, который инстинктивно прилепился к Франции. Разумеется, не к Франции Луи-Филиппа и Гизо, а к Франции Сен-Симона, Кабе, Фурье, Луи Блана и в особенности Жорж Занда *. Оттуда лилась на нас вера в человечество, оттуда воссияла нам уверенность, что «золотой век» находится не позади, а впереди нас… *Словом сказать, все доброе, все желанное и любвеобильное — все шло оттуда.