Захар Иваныч, ввиду вторичного упоминовения о перспективе коммерции советника, не выдерживает и кричит: шампанского! Остальные подхватывают и троекратно провозглашают: ура! — Тем не менее я убежден, что шероховатости и недоразумения, о которых я сейчас упоминал, суть не что иное, как горький плод слабого человеческого естества. Вся штука в том, Захар Иваныч, что человек слаб, и так как эта слабость непроизвольная, то мы не имеем права не принимать ее в расчет при оценке человеческих действий. Но, кроме того, мы не должны забывать, что бывают минуты в жизни народов, когда действия начальствующих лиц приобретают как бы нарочито изнурительный характер, и что именно в эти-то минуты подначальный человек и отыскивает в себе охоту прегрешать. Все это, разумеется, может и даже должно в значительной мере служить оправданием для невинно падшего; но… Но в том-то и дело, Захар Иваныч, что у всякой штуки всегда имеется в запасе еще две штуки, не одна, а именно две, и притом диаметрально противоположные. Так что если, с одной стороны, мы не имеем права не принимать в соображение смягчающих обстоятельств, то, с другой стороны, обязываемся не упускать из вида и того, что провидение, усеивая наш жизненный путь спасительными искушениями, в то же время приходит к нам на выручку с двумя прекраснейшими своими дарами. Первый из этих даров есть твердость в действиях; второй — раскаяние, сопровождаемое испрошением прощения. О первом распространяться не буду, ибо оно достаточно известно всем здесь присутствующим; что же касается до второго, то дар сей практически может быть формулирован так: люби кататься, люби и саночки возить. Я уверен, что каждый из нас, ежели только он искренно вникнет в смысл этой формулы, найдет, что в ней не только нет ничего обременительного, но что, напротив, она во многом развязывает нам руки. Что̀ сто̀ит сказать: пардонѐ — формально ничего! а между тем едва вы произнесли это слово, как уже все забыто! Одно слово — только одно слово, Захар Иваныч! — и какие безграничные перспективы открываются перед нами! Не знаю, как вы, Захар Иваныч, но если б очередь прегрешать дошла до меня, то я, выполнив этот невольный долг, налагаемый на меня природою, непременно сказал бы: пардонѐ! А потом и опять бы своевременно прегрешил, и опять — пардонѐ! И делал бы я это тем охотнее, что, в сущности, куда бы я ни обернулся, куда бы ни пытался уйти — нигде от начальства спрятаться не могу. Везде оно меня отыщет и покарает; и следовательно, ежели я могу отвертеться от него с помощью коротенького «пардонѐ» — ужели же я не воспользуюсь этим? Итак, поднимем бокалы наши! И пусть те, которые чувствуют себя прегрешившими, из глубины сердец воскликнут: пардонѐ! — и затем пусть вновь на здоровье прегрешают!
Речь моя произвела потрясающее действие. Но в первую минуту не было ни криков, ни волнения; напротив, все сидели молча, словно подавленные. Тайные советники жевали и, может быть, надеялись, что сейчас сызнова обедать начнут; Матрена Ивановна крестилась; у Федора Сергеича глаза были полны слез; у Капитолины Егоровны покраснел кончик носа. Захар Иваныч первый положил конец молчанию, сказав:
— Пардонѐ — и шабаш; Ну, парень, прошиб ты меня! Поцелуемся!
Слова эти послужили сигналом для наплыва чувств. Федор Сергеич бросился ко мне и, обнимая, прерывающимся голосом говорил:
— Вы облегчили… вы сняли бремя с души… Ах, если б вы знали, как я измучился! Капочка! милая!
В ответ на этот крик сердца Капитолина Егоровна улыбнулась сквозь слезы и сказала:
— Что̀ ж, ежели все… попробуй, мой друг!
А Захар Иваныч присовокупил:
— Валяй!
Словом сказать, все произошло точь-в-точь, ка̀к я предвидел.
И вот, как бы в ответ на совершенный нами подвиг смирения и добра, вечером того же дня произошло чудо.
Старосмыслов получил прогоны…*
Он получил их при любезном письме от самого Пафнутьева, который, в согласность с полученными начальственными предписаниями, просил забыть его недавние консервативные неистовства и иметь в виду одно: что отныне на всем лице России не найдется более надежного либерала, как он, Пафнутьев. Но в иллюзии все-таки убеждал не верить.
Одним словом, как-то так случилось, что не Старосмыслову пришлось раскаиваться, а раскаялся сам Пафнутьев.
Я считаю излишним описывать радостный переполох, который это известие произвело в нашей маленькой колонии. Но для меня лично к этой радости примешивалась и частичка горя, потому что на другой же день и Блохины и Старосмысловы уехали обратно в Россию. И я опять остался один на один с мучительною думой: кого-то еще пошлет бог, кто поможет мне размыкать одиночество среди этой битком набитой людьми пустыни…
VI*