затраченные усилия, — но они и вели себя в высшей степени необычно. Сгрудившись на карте, насекомые поначалу бестолково бегали по кругу, словно обследовали границы своих новых владений, потом разбились на группы и принялись недоверчиво разглядывать друг друга. Внезапно в середине карты возникло окрашенное всеми цветами радуги пятно — это дугпа, манипулируя какой-то стеклянной призмой, сориентировал ее так, что преломленный солнечный луч упал точно в центр Европейского континента — и в тот же миг в доселе мирных сверчков словно бес вселился: насекомые сцепились в один живой ком, составляющие коего принялись самым чудовищным образом рвать друг друга на части. Зрелище слишком страшное и отвратительное, чтобы мое перо могло это передать. Треск тысяч и тысяч трепещущих крыл сливался в один высокий, зудящий звук, пронизывающий меня до мозга костей; нервы мои болезненно заныли от этого зловещего, нестерпимо-монотонного стрекотанья, обжигающего душу такой адской ненавистью и леденящего кровь такой кошмарной мукой, что мне его уже не забыть никогда.
Очень скоро этот инфернальный рой дал течь, и наружу просочилась тошнотворно-густая, зеленоватая жижа.
Я велел дугпе немедленно прекратить побоище, но он, успев куда-то спрятать свою колдовскую призму, лишь холодно пожал плечами.
Все мои попытки разнять сверчков кончиком палки ни к чему не привели: инсекты вцепились друг в друга мертвой хваткой.
Новые и новые орды стекались отовсюду, и жуткий, судорожно дергающийся клубок вырастал подобно снежному кому — вот он уже вровень со мной.
Вокруг, насколько хватал глаз, почва шевелилась, накрытая живым ковром из осатанелых, кишмя кишевших сверчков. Беловатое месиво, спрессованное в почти правильную сферу единым порывом — во что бы то ни стало пробиться к эпицентру, было одержимо одной и той же маниакальной страстью: убивать, убивать, убивать...
Некоторые искалеченные инсекты выпадали из общей массы и, уже не силах пробиться назад в кучу, принимались в исступлении рвать на части своими страшными жвалами собственное тело.
Зудящий звук временами нарастал, поднимаясь до такой жуткой, душераздирающей ноты, что я не выдерживал и зажимал уши.
Слава Богу, насекомых становилось все меньше, все более
редкими казались их ряды, а через несколько минут приток их и вовсе иссяк.
— Что это он там еще замышляет? — тревожно спросил я у проводника, заметив, что дугпа и не собирается уходить, наоборот — застыв в полной неподвижности, он как будто погрузился в медитацию. Верхняя губа его приподнялась, обнажив острые, словно заточенные, зубы. Они были черными как смола, видимо, от постоянного жевания бетеля или какой-нибудь аналогичной дряни.
— Он вяжет и разрешает, — услышал я вкрадчивый шепот тибетца.
И хоть я и напоминал себе через каждые две минуты, что в этой чудовищной гекатомбе, совершившейся на моих глазах, погибли только белые тибетские сверчки, всего-навсего презренный "пхак", тем не менее шок был слишком силен, ужасное зрелище привело меня в полуобморочное состояние, и голос проводника доносился, казалось, откуда-то издалека: "Он вяжет и разрешает..."
Смысл этих слов так и остался
Ну что ж, представление закончилось, зрители могли расходиться. Но я почему-то продолжал сидеть... Сколько прошло времени, не знаю, возможно, часы... Я пребывал в какой-то странной прострации, вставать не хотелось, возвращаться в лагерь — тоже, вся моя воля куда-то испарилась, полная апатия овладела мной, — вот, пожалуй, наиболее точное выражение моего тогдашнего состояния.
Солнце клонилось к закату, облака и окружающий ландшафт приобрели ту совершенно фантастическую окраску алого и оранжевого, которая известна каждому, кто хоть раз побывал в Тибете. Впечатление от этого невероятного смешения красок можно сравнить разве что с варварски размалеванными стенами полотняных балаганов и передвижных зверинцев, которые можно встретить на всех европейских ярмарках...
А в ушах по-прежнему звучали эти таинственные слова: "Он вяжет и разрешает"; зловещим эхом отдавались они в мозгу, и вдруг в моем воображении конвульсивно вздрагивающий шар, слепленный слепой яростью сверчков, превратился в миллионы агонизирующих солдат... Кошмар какой-то неведомой, но поистине глобальной ответственности душил меня — и тем мучительнее, чем дольше, с каким-то обреченным упорством я пытался доискаться до его корней.
Не знаю, мерещилось мне это или нет, но, начав медитировать,