Читаем Том 2. Машины и волки полностью

Трубниковский занесло снегом. Ничего не надо. Ничего не понятно. Росплески воды растут и растут, уже нельзя ходить коридором, и пальцы на руках – уже не морковины, посинели, как мороженое мясо. Мир, вот тот, что шеренгами рабочих идет бить белых генералов, тот, что идет с красными знаменами на Красную площадь, мимо, по Поварской, босой по морозу, что кидает, мечет – Россию, Россией – тот, что пушками бил по Кремлю – непонятен, чужой, никогда не понять!.. Ничего не надо – ничего нет. Была всегда она, Милица, строгой, прямой, целомудренной, – и тело раздвоилось, отделилось от глаз: глаза жили сами собой и замерли – там, в дореволюции. А тело испугалось холодного голода, картошки, которую достают где-то там в очередях у площадей, за которой ездят на крышах поездов в свисте ветра, метелей и винтовочных пуль, как за сказочной живой водой – из сказочного царства мертвой воды… и кто-то там командовал:

– Россия, рысью! Россия, влево! карьером, Россия!.. –

Тогда по дороге на кладбище в Донской монастырь, когда глаза застелились только слезами, ничего не видели, – подошел, прибился человек, человечек, помогал везти гроб, номерок привешивал на могиле, – и обратно вез салазки, и говорил не мешкая:

– Я и вас, и мужа вашего давно знаю.

И когда салазки скелетом прогремели по лестнице и по льдам коридора, когда комната с книгами встретила мертвью, в коридоре человечек сказал:

– Я давно вас знаю. Я все для вас сделаю! Я завтра приду вам помочь.

Был он ласков, как теленок, предан, бесшумен, молчалив; носил он латышскую фамилию, такую, которая никогда никому в мире не понадобится, как и он сам, приехавший издалека учиться где-то в студии, чтобы никогда не стать артистом, но быть неизвестно к чему живущим человеком с паспортом актера. Он пришел и завтра и послезавтра, и остался на кухне. В каждом человеке есть, пока он жив, человеческая, физическая теплота; а он ходил и ездил куда-то там, в этот страшный мир, покоряющий миры – январями – босячеством, – за картошкой и хлебом; где-то ночами разбойничал у заборов, как все разбойничали, растаскивая заборы на топливо, – и ночами же тогда, среди книг, сдвинув ковер, растапливал железку, такую, какие ставят на кубриках морских кораблей в дни полярных плаваний; электричество не горело, и красные отсветы от железки бегали по книгам, по фарфору, – к дивану, где лежала она, Милица… В каждом человеке, пока он жив, есть его, человеческая теплота, как и у щенка, – и как в морозы, как зверям, не греть людям друг друга этим своим теплом? – Ее глаз, глаз Милицы, этот человек не увидел, да и не мог увидать, – и она ни разу не взглянула ими на этого человека – так – во весь рост, оком, которое, как заметил Юрий Росчиславский, уходит внутрь и там живет странными рифами, быть может, из окаменелостей книг, чтоб не видеть жизни. Глаза остались не при чем. Милица жила строгою жизнью и любила до Юрия Росчиславского только однажды: своего мужа, – и была она чиста. Но о росплесках в коридоре нельзя было помнить каждый раз, чтобы не падать поскользнувшись, – ничего нет, ничего не осталось, и мир кругом шел в непонятность, в ненужность, люди оволчились и стали друг другу зверьем, человек был страшен. – А вот этот, нежный, как звереныш-щенок (хорошо ведь щенка приласкать, – пусть пригреет, пригреется!), был тут, молчал, со всем соглашался, куда-то там ходил и ездил за картошкой, и здесь у дивана – отсюда прогонял холод, сразбоив где-то заборину. И потом вот здесь у железки, как щенок у тепла, засыпал, ковер под себя подостлав… Глаза умерли, а тело – испугалось, должно быть, и – вот этой щенячьей теплоты – телу без глаз не хотеть – возможности не было… Такие полярные стали в коридоре морозы и трещал дом ночами, потому что разламывали ночами дворы. Ей, Милице, было все все равно. У дивана горела железка, против железки на корточках сидел этот: и половину комнаты съела тень от железки, и половину комнаты съела тень от этого, – кроме него и железки ничего не было в мире. Тогда он встал, чтобы отгородить свет книгам, – Милица не увидела книг, освобожденных им, – он подошел к ней, к Милице, и опустил свои руки на ее плечи: он, этот человек, фамилия которого никогда никому не понадобится, который давал ей, Милице, картошку, – он не заговорил о своей любви, потому что она была ясна, – он просто, как щенок, в эту полярную ночь залез, чтобы согреться, под ее, Милицыны, шубы. Глаза были мертвы – и не видели, что теперь только половина комнаты в тени от железки, та, что к окнам, а книги – и Леопарди! – светятся черствыми корками, и чертом усмехается из угла китайский бронзовый бог. Этот, без фамилии, любил понастоящему и настоящее понимая так, как умел понимать: не кинуть же в него и в нее камнем и – истинно: любовь человеческая, нежность и внимательность человеческие, благодарность – приходят иной раз очень жестоко и жестоко надо расплачиваться за них!..

Перейти на страницу:

Все книги серии Б.А.Пильняк. Собрание сочинений в шести томах

Похожие книги

Общежитие
Общежитие

"Хроника времён неразумного социализма" – так автор обозначил жанр двух книг "Муравейник Russia". В книгах рассказывается о жизни провинциальной России. Даже московские главы прежде всего о лимитчиках, так и не прижившихся в Москве. Общежитие, барак, движущийся железнодорожный вагон, забегаловка – не только фон, место действия, но и смыслообразующие метафоры неразумно устроенной жизни. В книгах десятки, если не сотни персонажей, и каждый имеет свой характер, своё лицо. Две части хроник – "Общежитие" и "Парус" – два смысловых центра: обывательское болото и движение жизни вопреки всему.Содержит нецензурную брань.

Владимир Макарович Шапко , Владимир Петрович Фролов , Владимир Яковлевич Зазубрин

Драматургия / Малые литературные формы прозы: рассказы, эссе, новеллы, феерия / Советская классическая проза / Самиздат, сетевая литература / Роман
Прощай, Гульсары!
Прощай, Гульсары!

Уже ранние произведения Чингиза Айтматова (1928–2008) отличали особый драматизм, сложная проблематика, неоднозначное решение проблем. Постепенно проникновение в тайны жизни, суть важнейших вопросов современности стало глубже, расширился охват жизненных событий, усилились философские мотивы; противоречия, коллизии достигли большой силы и выразительности. В своем постижении законов бытия, смысла жизни писатель обрел особый неповторимый стиль, а образы достигли нового уровня символичности, высветив во многих из них чистоту помыслов и красоту душ.Герои «Ранних журавлей» – дети, ученики 6–7-х классов, во время Великой Отечественной войны заменившие ушедших на фронт отцов, по-настоящему ощущающие ответственность за урожай. Судьба и душевная драма старого Танабая – в центре повествования «Прощай, Гульсары!». В повести «Тополек мой в красной косынке» рассказывается о трудной и несчастливой любви, в «Джамиле» – о подлинной красоте настоящего чувства.

Чингиз Айтматов , Чингиз Торекулович Айтматов

Проза / Русская классическая проза / Советская классическая проза