Перед сном. Книга падает из рук, буквы сливаются и путаются, исчезают, растут и превращаются в темные и серебристые слезы, скользящие по странице. Слова теряют смысл, точнее, меняют смысл, потому что вдруг перестают означать то, что они перед этим означали, и приобретают какое-то новое, неожиданное и неясное значение. Текст, растаявший на моих глазах, повествовал о средних веках, а теперь вдруг я словно читаю что-то о Древнем Риме, причем вполне определенное: об аграрных волнениях во втором веке нашей эры.
Но я убеждаюсь, что это не основное и главное, о чем следует знать и размышлять. Есть что-то иное, более глубокое и более важное, что отвлекает мои мысли от чтения и не дает мне заснуть. Прежде Рима и прежде любого писаного слова и хранимой в памяти истории произошло нечто такое, что имело решающее значение для человека: какое-то огромное несчастье, какая-то роковая ошибка с необозримыми последствиями. Теперь все это вышло на свет дня (или ночи), и нужно выяснить все и осмыслить, дабы установить причину и исправить ошибку. Нужно найти слова, которые все это объяснят и осмыслят. И надо это сделать как можно скорее, так как без этого я не смогу ни крепко заснуть, ни спокойно читать. Это моя забота и мое дело, а я устал, беспомощен и способен лишь страдать от этой неопределенной и тяжкой мысли, камнем навалившейся на мою грудь. Я с трудом протягиваю руку и тушу свет, хотя знаю, что и тьма ничего не изменит и не принесет облегчения.
Берегитесь первых вечерних часов, когда ночь приходит на смену дню и наше человеческое освещение — на смену солнцу. В эти мгновения совершаются неверные шаги, рождаются предательские улыбки и срываются губительные слова. Закройтесь подобно цветку, смыкающему лепестки, ищите спасения во сне и молчании и ждите, пока вновь займется день.
Часы, которые куранты отбивают на дубровницких башнях, всегда звучат как часы ночи, озябшие и несмазанные, с хриплым голосом, неровным боем. Им едва удается сообщить, который час, в их бое ощущается усталость, колебания, сомнения в отсчете и счете вообще и, наконец, желание умолкнуть и позволить этому безмерному и непостижимому времени течь, как оно течет, никак не называя и не считая его, как течет свет, море, соки в травах, кровь в людях и животных.
Многие из этих часов такие старые и ветхие, что, слушая их в полночь, просто не верится, что они сумеют своим осипшим голосом пробить все двенадцать ударов. Чудится, будто на седьмом или восьмом они зайдутся в смертельном хрипе, и умрут, и останутся пустой оболочкой раковины на пустынном молу безмерного времени. Или, наоборот, однажды вдруг сойдут с ума и, забывшись, вопреки всякому счету и всем законам механики, продолжат бить дальше: тринадцать… пятнадцать… девятнадцать… сорок два… до тех пор, пока кто-нибудь не выбежит и не заставит их замолчать, точно безумца, который незаметно залез на башню.
Бой этих часов можно выносить только потому, что мы привыкли к ним, как к своему собственному дыханию, потому что мы, собственно говоря, и не слышим их и о них не думаем. Но стоит их звучанию проникнуть ночью в наше сознание, как мы видим, сколь неуверен и страшен их звук и в любую пору суток одинаков: пробитый час лжив, уже поздно, все, что может сделать и предпринять человек, тяжело и неопределенно; поэтому следует быть твердым и осторожным, однако и это не поможет, ибо смерть уже стоит где-то там, перед отсчитанными для нас часами, но в конце концов надобно все-таки жить по велению башенных часов, притворяясь, будто веришь в их счет, ничем не выдавая себя и не показывая окружающему миру то, что ты чувствуешь и ощущаешь, пока они бьют.
Когда корабль пристает или отваливает от стенки, неизменно повторяется ряд мелких, но важнейших действий и поступков, команд и распоряжений, утвержденных и освященных древним опытом и тысячелетними обычаями. И всякий раз между командой корабля и теми, кто помогает ему причалить, пришвартоваться и стать на якорь, разгорается оживленная, громогласная перебранка. С той и другой стороны летят предостережения, сыплются упреки и ругань, которые от долгого употребления потеряли всякую остроту и более напоминают мелодию, что сопутствует работе и облегчает ее. Жесты и голоса извечны и узаконены многими поколениями. И тем не менее все развивается так, словно сегодня корабль впервые прибывает сюда и словно в эту минуту на этом месте надо найти самый лучший и самый легкий способ без ущерба и потери времени пришвартовать его.
Я слушаю эту вечно одинаковую и всегда чуть иную перебранку тех, кто стоит на корабле, с теми, кто находится на берегу, и она кажется мне не менее древней, чем само мореплавание людей, будто я слышу ее одновременно на всех языках, на которых говорили когда-либо в этом приморье, знакомую и волнующую, как извечный разговор суши и моря.