Эта философская установка работает здесь иначе, чем в традиции философской критики, писавшей о Достоевском: здесь она направлена на Достоевского-художника. Речь идет о формах «художественного вúдения и изображения» личности и идеи «в условиях определенной художественной конструкции — романа» (с. 18). Происходит, таким образом, присвоение в собственных целях термина формалистов — «конструкция», как и некоторых иных понятий, принятых в их языке, как «функция», когда автор ПТД
, например, заявляет, что отвлекается «от содержательной стороны вводимых Достоевским идей, нам важна лишь их художественная функция в произведении» (с. 57). Одновременно в книге, специально посвященной радикальной критике формального метода, объявляется: «Объектом поэтики должна быть конструкция художественного произведения» (ФМ, 141), но включающая в себя «бесконечную смысловую перспективу»; ибо «смысл со всею своею полнотою» включим в поэтическую конструкцию и в ее условиях должен быть прочитан и исследован (ФМ, 161). Методологическая борьба 20-х гг. дает оригинальный синтез в ПТД в виде философского анализа творчества Достоевского, но анализа, прошедшего через методологический поворот, спровоцированный деятельностью «формального метода» (которую в западноевропейском искусствоведческом его варианте автор признал плодотворной: ФМ, 59–76). Заявленное отвлечение от «содержательной стороны» идей Достоевского (его героев), т. е. того, чем почти исключительно была занята философская критика первых двух десятилетий века («все ли позволено, если…» и т. д.: об этом в книге — ни слова), и сосредоточение на «художественной функции» идеи в его мире — формула метода книги ПТД.Тема слова
в книге («Слово у Достоевского» — ее вторая, бóльшая по объему часть) и вся ее «металингвистическая» проблематика (определение будет найдено позже, уже в ППД, 242) также была подготовлена циклом работ автора в 20-е гг., начиная с той же статьи 1924 г., где была отмечена «двусмысленность» в употреблении понятия в филологии и поэтике: «Под словом понимают все, что угодно, вплоть до "слова, которое было в начале"» (ВЛЭ, 43). Но эта двусмысленность не случайна и не поверхностна, она глубоко коренится в смысловом диапазоне «слова» и отражается в известной также двусмысленности понимания «слова» у самого М.М.Б., помноженной на иного рода двусмысленность положения мыслителя в идеологической современности. Так, в текстах Волошинова он открещивается от наступившего в XX веке «своеобразного ренессанса магически-метафизического истолкования художественного слова… в различных символических учениях и "философиях имени"»[273], но в книге Медведева, описывая процесс овеществления слова в системах акмеизма и футуризма-формализма на фоне «напряженнейшей идеологичности» слова в философии и поэзии русского символизма, бравшего слово в контексте высоких понятий мифа и иероглифа, несомненно, ориентируется на эту «высокую» тенденцию: «На почве символизма и появились впервые литературоведческие работы, подходившие к поэтическому искусству по существу…» (ФМ, 82). Понятие-образ овеществленного слова включает слово в бахтинскую философскую оппозицию вещи и личности как двух «пределов» (т. 5, 7); слово в этой оппозиции может тяготеть к одному и другому пределу, как и было, согласно анализу в ФМ, в художественно-философском процессе начала века. Одновременно, производя в МФЯ классификацию стилистических форм передачи чужой речи в литературе, автор выделяет такую модификацию, как овеществленная прямая речь, давая ее описание на примере прямой речи у Гоголя и «представителей так называемой "натуральной школы"» и заключая характеристику фразой: «В своем первом произведении Достоевский и попытался вернуть душу этому овеществленному чужому слову» (МФЯ, 132). Фраза эта прямо соотносится с ключевым местом в развитии «тезиса» в ПТД — описанием «коперниканского переворота», каким стало в «Бедных людях» превращение гоголевского героя в героя Достоевского. И полем такого переворота стало слово того и другого героя.