И, сладостно слабея от душистой свежести, проникавшей до самой глубины наболевшей груди, землемер прислонился к двери.
На крыльце — яркое радостное тепло, из палисадника тянет холодком сырой земли и вялым ароматом гниющих цветов и листьев. Противоположная сторона улицы еще в тени, и в прозрачном воздухе так близки кажутся голубовато-белые стены мазанок. Ветви лозин за ними уже голы и четко рисуются на чистой лазури… Какой простор сияет теперь за селом, в степи, — на мерзлых кочковатых дорогах, на озимях, над которыми дрожат острые крылья ястребков и кобчиков! Но стоять было трудно, воздух пьянил и резал грудь.
Он повернулся и столкнулся с Василисой, выносившей из дому медный поднос с самоваром и чашками. «Вот здоровье!» — острой завистью мелькнуло у него в голове. Не то кукла, не то истукан какой-то! Черные глаза бессмысленно блестят, лицо сизо от густого румянца и цинковых белил, бордовое шерстяное платье, неуклюже сшитое по моде и надушенное «персидской сиренью», чуть не трещит по швам, в черных волосах краснеет бумажная роза, на шее разноцветные бусы…
— С праздником, барин! — сказала Василиса бойко. — Чуть было не задавила вас!
И ловко захлопнула дверь ногою.
А в зале, на высоком стуле возле стола, сидел Котик, ел с блюдечка яйцо всмятку и таращил глаза, засовывая в рот чайную ложечку. За столом стояла недавно нанятая нянька, бедная мещанка Пелагея, очень худая и высокая, с длинным лицом, с длинными зубами, в темном старушечьем платье горошком, и говорила печально и рассеянно:
— Вы, батюшка, яичка-то поменьше, а хлебца побольше, — вот и сыты будете…
В одиннадцать пришли из церкви дети и Марья Яковлевна, нарядные, церемонные, — как гости. Марья Яковлевна — в лиловом шелковом платье, маленькой старомодной шляпке; девочки, бледные, некрасивые, — обе в розовом, Павлик, стройный, хорошенький, — в темно-синем суконном костюмчике, похожем на матросский. И только один Павлик вошел в комнату бодро, блестя черными злыми глазками. А девочки и Марья Яковлевна еле двигались.
— Ах, боже мой! — жеманно сказала Марья Яковлевна, поставив в угол зонтик и развязывая под подбородком ленты черной корзиночки, чуть державшейся на макушке ее прилизанной головы с широким пробором.
И девочки, крутя головками, томно повторили в один голос:
— Ах, боже, какая духота была в храме!
— Давайте поскорее обедать, — сказал землемер, чувствуя отвращение ко всему своему дому.
Есть не хотелось, но чем, кроме еды, наполнить долгий праздничный день в этом скучном и противном домишке, где интересен только один черноглазый Павлик?
«Я зол, измучился за ночь», — подумал землемер и с тяжелым камнем на сердце лег в постель.
Но сердце дрожало, замирало, и, как только землемер закрыл глаза, постель полетела в бездну. Он с трудом приподнялся, снял пиджак, ситцевую рубашку и швырнул в угол жаркую лисью курточку. Но и рубашка была противна: еще ни разу не мытая, горячая, с запахом галантерейной лавки. От этого запаха тошнило и ломило голову… Потом поднялся мучительный затяжной кашель с насморком… И замученного землемера охватила страстная жажда смерти, нечеловеческого вздоха, от которого сразу лопнуло бы сердце… С этой жаждой он и забылся.
В три часа он внезапно очнулся, услыхав какую-то возню в зале, и слабо крикнул:
— Кто там?
Но никто не отозвался.
Марья Яковлевна ушла с детьми в гости к становому. Прислуга была за воротами. И в душе вдруг так ясно, так отчетливо послышались резкие ухабистые звуки, хриплые басы и альты аристона, играющего краковяк, что на голове зашевелились волосы. И опять с ужасающей яркостью представилась белая лошадь, вошедшая в темнеющий зал.
«Боже, какой вздор! — подумал землемер, закрывая глаза и силясь освободиться от этого нестерпимо живого образа. — Боже, какое издевательство!»
Вдруг что-то стукнуло. По столу мелькнул длинный хвост большой серой крысы. Землемер затаил дыхание и стал поджидать, что будет дальше.
«Придет или нет? — думал он, дрожа всем телом. — Если придет, значит, нынче конец мне!»
И, не дождавшись, снова заснул глубоким сном. А когда открыл глаза, весь похолодел от страха: в комнате почти темно, тишина гробовая, а крыса стоит на столе на задних лапках, задом к окну, и пристально смотрит на постель… Ушки подняты и розовеют на свет… Значит, конец! Он спал, как спят перед казнью!
И, весь дрожа от страха и холода, землемер уронил голову на подушку.
— Помилуй мя, боже, по велицей милости твоей! — пробормотал он умоляюще-бессильно.
Он представил себе свое детство, младенчество — и почувствовал невыразимую жалость к этому бедному маленькому осленку, неизвестно зачем пришедшему в мир и осмелившемуся мудрствовать. Что ответит ему бог в шуме бури? Он только напомнит безумцу его ничтожество, напомнит, что пути творца неисповедимы, грозны, радостны, и разверзнет бездну величия своего, скажет только одно: я Сила и Беспощадность. И ужаснет великой красотой проявления этой силы на земле, где от века идет кровавое состязание за каждый глоток воздуха и где беспомощней и несчастней всех — человек.