В чем, на мой взгляд, особость Эйдельмана-просветителя и причина его, я бы сказал, воодушевляющего и облагораживающего влияния на читателей и слушателей? То, что я скажу, может показаться странным и неожиданным. Но мы с Эйдельманом были друзьями последние пятнадцать лет его жизни, и не только из внимательного чтения его книг, но и из многочисленных бесед и споров с ним я вынес ясное убеждение: его категорически не устраивала история в том виде, в каком представала она перед объективным наблюдателем. Не писаная история, не историография, а сама реальная история. По аналогии с известными терминами «богоборец», «иконоборец», Эйдельмана можно назвать «историоборцем». Образованнейший профессионал, владевший в совершенстве инструментарием исследования материала, тщательнейшим образом изучавший предмет, он, тем не менее, не просто изучал и воссоздавал в разных жанрах прошлое. Он не мог примириться с несправедливостью и жестокостью исторического процесса. Он сам утверждал, что «сломал для себя стену между объективным и субъективным».
Эйдельман превосходно знал фактуру эпох, которыми занимался. Но его принципом была свобода моделирования внутри несомненной исторической структуры. Можно говорить об особом чувстве контекста, которое свойственно Эйдельману. Можно сказать, что он ощущал «подвижность исторической реальности». Это ощущение позволяло ему вычленить светлые начала процесса и доказать, что именно эти начала и являются определяющими. Поэтому такое значение в судьбе Эйдельмана сыграла встреча с Луниным.
Если внимательно читать письма Лунина из Сибири – а каждое письмо есть маленький трактат – и его исторические работы, написанные в ссылке, то становится очевидной близость его восприятия истории к мировидению Эйдельмана. Вернее, наоборот. Рискну сказать, что историософ Лунин был одним из учителей Эйдельмана-историософа.
Михаил Сергеевич Лунин – странный бретер, готовый поставить себя под пули противника, но никого не убивший на поединках, не терпевший посягательств на свое личное достоинство, твердый перед лицом агрессивного следствия после 14 декабря, стоически принимавший все удары судьбы, и в письмах-трактатах, и в историософских работах шел не только против официальной истории, но против очевидной истории вообще. Было ли это искажением истории, обманом? Как ни парадоксально – нет. Исторический процесс – эта совокупность сложно взаимодействующих человеческих поступков – многослоен. Лунин – как и Эйдельман – старался вывести на поверхность его благородный слой, теряющийся для большинства академических историков в многоголосице источников.
Отсюда и уникальная черта Эйдельмана – подчеркнутая лояльность по отношению к историческим персонажам. Я имею в виду не любимых его героев – это вполне тривиальный вариант. Но даже к персонажам традиционно отрицательным и не вызывающим симпатии у самого Эйдельмана. (Разумеется, были исключения – скажем, Сталин.)
В дневнике за 20 сентября 1986 года, после одной из наших встреч, он записал:
«Споры о реформах Николая I. Яша несколько раз признается в литературных сгущениях».
Последнее слово подчеркнуто. Речь идет о моей книге «Право на поединок» о последних годах Пушкина и политической ситуации в России в 1830-е годы, о крушении надежд на реформы. Книга вышла в 1989 году, но Натан читал ее в рукописи. Он считал, что я несправедлив к императору, что Николай искренне хотел реформ – в том числе и крестьянской, – но «сила вещей» (любимая формула Пушкина, часто повторяемая Эйдельманом) оказывалась сильнее самодержавной воли. Сейчас не важно, кто из нас был прав. Важна позиция Эйдельмана.
Лунин был одним из главных персонажей первой крупной исследовательской работы Эйдельмана «Тайные корреспонденты “Полярной Звезды”». И вот что крайне любопытно: в мощном комплексе работ Эйдельмана, касающихся деятельности Герцена (они собраны Е. Л. Рудницкой в превосходно изданном томе «Свободное слово Герцена» – М., 1999), мы не найдем сколько-нибудь развернутого анализа личности Герцена. Нет этого анализа и в более поздней книге «Герцен против самодержавия».
То же самое было и с Пушкиным, казалось бы, одним из важнейших для Эйдельмана персонажей нашей истории и культуры. Тонкие и подробные исследования идеологии и творчества Пушкина, более того, важных аспектов его судьбы – и при этом проблемы личности на втором, если не на третьем плане… Это принципиальный вопрос, в котором предстоит разобраться будущим исследователям наследия Эйдельмана. Я же могу только предположить, что Эйдельман выбирал героев для исследования личности – столь же научного, сколь и художественного – не только по степени человеческой близости к себе. Этого было бы достаточно для беллетриста. Но для историософа нужно еще нечто. А именно – характер взаимоотношений героя с историей.